— Что она сказала? — быстро спросил Кевин, так как Беатрис запнулась.
— По существу, она сказала, что я отважная маленькая девочка, что я сильная, что я сама буду направлять свою жизнь и… и бесстрашно встречу все, что приготовит мне судьба.
— Умная женщина, — заметил Кевин. — Она была права. При этом она тебя совсем не знала.
Беатрис уставила взор на пламя свечей, отблеск которого плясал на стенах.
— Еще она сказала, что сама она никогда не станет такой и не сможет так жить. Она никогда не будет жить так, как ей хочется.
Кевин аккуратно разложил картофель, овощи и рыбу в заранее подогретые тарелки.
— В этом вся Хелин, — сказал он, — но это не новость. Она все время так говорит.
— Но тогда, — упрямо произнесла Беатрис, — она сказала это в первый раз. Мне следовало бы поостеречься. Она не просто жаловалась и плакалась, как она делает это сегодня. В ее голосе была зависть. Неприкрытая, отвратительная зависть. Позже я не слышала ноток зависти, так как она сумела подавить ее, точнее, она выработала подходящую тактику, чтобы скрывать это чувство. Она просто решила — возможно, подсознательно, но от этого не менее жестко — уподобить мою жизнь ее жизни. При этом своими страхами, заботами и сотнями предосторожностей она сузила и ограничила мою жизнь, сделав ее такой же стесненной, как и ее собственное существование. Чтобы облегчить свое положение, она нашла товарища по несчастью. Тем, что Хелин принесла меня в жертву, сама она избавилась от этой роли. В тот день в саду она начала превращать меня в часть своей неудавшейся, ограниченной и несчастной жизни.
Кевин разлил вино и сел за стол напротив Беатрис.
— Если бы ты тогда смогла это предвидеть, — сказал он, — что, на мой взгляд, было совершенно невозможно для одиннадцатилетней девочки — но если бы ты тогда распознала ее зависть и сделала из этого правильные выводы, то что бы это изменило? Была бы у тебя возможность поступить по-другому?
— Нет, — ответила Беатрис. — давай есть, пока все не остыло.
9
Среди ночи Франка проснулась от кошмарного сновидения. Она не смогла тотчас вспомнить содержание сна, но все ее тело было мокрым от пота, сердце сильно стучало, а внутри она ощущала странную дрожь. Лежа на спине, она смотрела в темноту, и в этот миг перед ее внутренним взором возникли картины сновидения. Франка тихо застонала. Рядом заворочался Михаэль, и Франка затаила дыхание, чтобы не разбудить мужа. Спал он очень чутко и к тому же обладал безошибочным чутьем на душевное состояние Франки. Он бы тотчас заметил, что ей нехорошо, стал бы осыпать ее раздраженными упреками или советами, от которых она чувствовала себя еще более несчастной. Дело дошло до того, что она охотнее поделилась бы своими неприятностями с трубочистом, чем с собственным мужем, хотя, по ее разумению, их брак вступил уже в такую фазу, когда супруги в критических ситуациях могут безусловно положиться друг на друга.
Но, наверное, их кризис слишком затянулся. Видимо, так бы возразил ей Михаэль, если бы она вздумала изложить ему свое понимание брака.
— Естественно, в критических, тяжелых положениях надо стоять друг за друга, — сказал бы он, — но если кризис длится годами, то партнеры теряют точки соприкосновения. В этом случае жертва должна каким-то образом научиться вытаскивать себя из болота за волосы.
Михаэль очень часто и охотно употреблял это выражение. Вероятно, вытаскивание себя за волосы из болота представлялось ему воплощением силы и решительности. Сам Михаэль искренне считал, что не меньше десятка раз сам вытаскивал себя за волосы из болота, но Франка была твердо убеждена, что, во-первых, Михаэль никогда в жизни не оказывался в болоте, а, во-вторых, такой трюк просто физически невозможен.
«Люди нуждаются в помощи, — думала Франка, — люди всегда нуждаются в помощи».
Подумав, она решила, что слово «люди» здесь не подходит. Надо говорить «я». Это она, Франка, нуждается в помощи. Михаэль в ней просто никогда не нуждался.
Она бесшумно встала. Франка не стала искать халат из опасения разбудить Михаэля, а просто выскользнула из комнаты и спустилась вниз. Ей стало холодно, тело было мокрым от пота. Так недолго и простудиться, надо одеться. В гостиной она нашла шерстяное одеяло, завернулась в него и села в кресло у окна. За косо висевшими жалюзи не было видно никаких признаков рассвета. Ночь была черна и глубока, беспросветная октябрьская ночь, от которой пахло сыростью, опадающей листвой и холодом, который продлится теперь долго — до самой весны. Франка дрожала под толстым, мягким одеялом, но это была внутренняя дрожь, дрожь неизбывного одиночества.
Утром она написала Беатрис письмо. Оно касалось рассказа Беатрис о ее первой встрече с Хелин Фельдман и об Эрихе, о перепадах его настроения и о его непредсказуемости. «Возможно ли, что он принимал психотропные лекарства? — писала Франка. — Это могли быть успокаивающие, возбуждающие средства или антидепрессанты — по потребности? То, что Вы пишете, подтверждает такую мысль. Вероятно, ему приходилось принимать все большие и большие дозы, и фазы поведения становились все более и более отчетливыми».
Потом Франка рискнула написать кое-что и о себе — о своих сильно мучивших ее кошмарных снах, о некоторых событиях из своей жизни, которые до сих пор не дают ей покоя, но не довела свой рассказ до конца, написав в заключение несколько ничего не значащих фраз. Франке казалось, что Беатрис едва ли проявит интерес к тому, что она собиралась ей сказать. Сама Беатрис уже многое поведала Франке и, вероятно, будет делать это и дальше, потому что ей многое надо высказать. Но так же вероятно, что она внезапно прекратит писать Франке, решив отступить и больше не тревожить свою память. Но совершенно очевидно, что Беатрис не имеет ни малейшего желания вступать в переписку по поводу ее, Франки, проблем. По сравнению с тем, что пережила Беатрис, проблемы Франки — сущая банальность.
В кошмаре, который только что ей приснился и из-за которого она теперь, съежившись, в холодном поту, с дрожью и бьющимся как у загнанного зверя сердцем, сидела, свернувшись под одеялом, она снова стояла перед классом, и свора бешеных псов неистово радовалась ее мучениям.
Михаэль, которому она рассказывала об этом повторяющемся сне, держался того мнения, что Франка в своем толковании преувеличивает истинное положение вещей.
— Никакая это не свора, которая радуется твоим мукам! Это всего лишь пара-другая детей, тихо сидящих на своих местах и пытающихся уследить за твоими объяснениями, каковыми они уже сыты по горло — и не только твоими, но и объяснениями всех твоих коллег. Ну, разве что они чувствуют, что при тебе они могут немного подебоширить, а при других учителях — нет. Дети — как щенки. Они просто испытывают, насколько далеко им позволят зайти. Но только ты решаешь, где должна проходить эта граница.
Она часто думала об этом, думала, что, наверное это так, что жестокость ее учеников направлена не против нее, как личности, а против всякого, кто не может от этой жестокости защититься. Правда, в итоге, результат оказывается именно таким. Она была жертвой, а жертвы редко возбуждают сострадание. В лучшем случае, оно бывает окрашено легким презрением. В худшем — жертва навлекает на себя все новые и новые мучения и издевательства. Наступает момент, когда травля жертвы превращается в спорт, и ученики наперегонки начинают пробовать, существует ли на свете такая жестокость, которая заставит Франку Пальмер либо покончить с собой, либо, сломя голову, бежать прочь из школы.
Они не останавливались ни перед чем. Они блокировали двери лифта, когда она хотела выйти, и ей приходилось возвращаться на первый этаж. Они брызгали чернила на ее одежду, прикрепляли бумажки с непристойностями к спине ее жакета. Они прокалывали шины ее автомобиля, рисовали на доске уродливые шаржи и подкладывали ей в сумку собачий кал. Стоило ей во время урока произнести слово, как оно тут же тонуло в воплях и улюлюканье. Коллеги стали жаловаться на шум, доносившийся из классов, где Франка вела уроки. Кто-то пожаловался директору, и тот неожиданно явился в класс во время урока. Вероятно, у него возникло впечатление, будто во вверенной ему школе началась гражданская война. Ученики пускали на уроках бумажные самолетики, стреляли из рогаток бумажными шариками, скакали по столам и стульям, некоторые царапали на доске каракули и с громкими воплями стирали их мокрой губкой. В открытые окна летели куски мела, а две девочки, устроившись у зеркала над умывальником, старательно красили ресницы. Где-то среди всего этого хаоса стояла Франка и рассказывала об английской революции семнадцатого века. В это время она как раз испытывала новую тактику, с помощью которой хотела справиться с катастрофическим положением. В тот день она решила игнорировать шум и вести урок так, словно в классе царит идеальный порядок. Вопли и гул продолжались, как ни в чем не бывало, новое средство наведения порядка себя не оправдало, а Франка и без того была слишком утомлена, чтобы и дальше продолжать борьбу.