— Говорю, мнительность! Пей коньяк!
— Мнительность! Мнительность! А эта мнительность гложет, убивает меня каждый день, приносит страдания, эта мнительность кончится смертью… Слышишь, смертью!
— Лечись водами, а то вели обрить себе голову, одеть в желтый кафтан и отправить к братьям милосердия: там-то уж наверняка тебя вылечат.
— Тебе легко потешаться, ты сам не мучился.
— Мучился, ей-богу, мучился… Пей коньяк. Однажды «Под звездой» съел такую котлету, что потом лежал целую неделю в постели и, как червяк, извивался от боли…
Они отошли в самый конец комнаты и, продолжая разговор, стали у окна. Один стонал и жаловался, другой смеялся, но вскоре уже ничего нельзя было разобрать, кроме лихорадочного шепота Разовца и веселого голоса Гляса, взывавшего время от времени:
— Пей коньяк!
Песь вместе с Топольским стоял в дверях гостиной. Рядом с его грустным красивым лицом с бирюзовыми глазами маячило массивное неподвижное лицо равнодушного ко всему Топольского. Песь медленно жевал бутерброд, поминутно вытирая губы цветастым фуляровым платком. Это не мешало ему впрочем вести беседу:
— Искусство для искусства! Не говори так, это неправда… такому искусству не место на сцене… Это все равно что превратить его в пустую забаву для кучки бездельников, которым по вкусу лишь приторный соус. Это значит не находить импульсов для искусства в жизни, отгородиться от жизни, отречься от самого себя, от общества, в котором живешь, от расы, которой принадлежишь.
— Какое мне до всего этого дело? Искусство не обязано отражать мерзости какой-то там расы или общества. Это не рупор всяких болванов, желающих сообщить миру о том, что им жарко или сыро, что хочется есть или танцевать.
— Так что же такое искусство, дорогой мой, что? — слышался возбужденный шепот Песя.
— Это мир особый, живущий сам по себе, вне всего, мир для избранных…
— Неправда, фальшь! Искусство не может существовать вне всего, оно должно быть над всем и вместе с тем… выражением всего, ибо все взаимосвязано, все переплетается и сводится к одному — добру и познанию. Искусство — это сама природа, но природа осознанная.
— Ах, оставь!.. Что нам до этого? И без того наш занавес опустят слишком рано, и жизненный фарс окончится! — уже раздраженно произнес Топольский.
— Нет, нет! Жить — это значит творить, сеять по свету талант, энергию, чувство… помогать будущим поколениям.
— Декламация! Песь, куда подевались твой стоицизм, твой рецепт равнодушия, поиски внутреннего успокоения, аристократизм духа?
— Куда? Я понял, что заблуждался; мы не имеем права пренебрежительно отрекаться от жизни и ее страданий, это эгоизм. Ты можешь снова надо мной смеяться, но говорю тебе, только теперь я нашел правду.
— А если и это не правда?
— Все равно найду когда-нибудь… буду искать и найду.
— Скорее найдешь смерть или попадешь в сумасшедший дом.
— Это меня не пугает. Кто бы выигрывал сражения, если б солдаты боялись смерти и разбегались во время боя?..
— Морис! — негромко позвала Майковская, раздвигая портьеры.
Топольский наклонился к ней.
— Я люблю тебя! Знаешь?.. — шепнула ему на ухо Майковская и, продолжая беседу с Янкой, направилась дальше.
— Меня это не пугает, по крайней мере я знаю, что живу, и у меня есть цель… Невзгоды личной жизни не очень-то меня трогают…
— Всё глупости, ерунда! Что открыли мудрецы и ученые?
— Как что? Целые миры открыли, миллионы полезных вещей. Сравни состояние человечества столетие назад с нынешним, и ты увидишь гигантскую разницу.
— Не вижу, чтоб было лучше, даже хуже стало, больше стало таких, как ты, которые мучаются впустую. Но оставим это… У меня заботы поважнее… Песь, можно на тебя рассчитывать, если я вдруг задумаю основать труппу? — спросил Топольский.
— Всегда! Согласен даже на меньшую плату, лишь бы работать с людьми. С нового сезона?
— Точно еще не знаю. Сообщу через несколько недель… Только никому ни слова… помни…
— Будь спокоен. Но тебе придется дать мне задаток — у меня долги.
Они шептались как заговорщики, и, чтобы не обратить на себя внимание, время от времени громко, как ни в чем ни бывало, смеялись.
Общество распалось на группы.
Цабинский неутомимо бегал от одного к другому, угощал, сам наливал вино, со всеми целовался. Пепа беседовала в гостиной с редактором и Котлицким — одним из старых покровителей театра. Директорша о чем-то живо и весело говорила, редактор вежливо улыбался.
С лица Котлицкого не сходила гримаса, слегка напоминавшая усмешку. Лицо у него было вытянутое, чем-то похожее на лошадиную морду. Разговаривая, Котлицкий то и дело оправлял полы своего длинного сюртука. Что он за человек — никто не знал, известно было только, что он богат и скучает.
Он довольно терпеливо слушал своих собеседников, но наконец не выдержал и своим безучастным, невыразительным голосом спросил, наклонившись к Цабинской:
— Когда же кульминационный акт сегодняшнего спектакля, ужин?
— Сию минуту… Ждем только домовладелицу.
— Отчего ей такая честь? Наверное, должны за квартиру? — откровенно съязвил Котлицкий.
— Вы всегда и во всем видите только плохое! — недовольно заметила Цабинская и кокетливо ударила Котлицкого цветком.
— Сегодня я вижу не только плохое: супруга директора восхитительна, Майковская величественна, а та, что с ней ходит… Кстати, кто такая?
— Наша новая хористка.
— Так вот, ваша новая звезда драматического искусства бесподобна в своей оригинальности, у нее одной аристократизма больше, чем у всех остальных, вместе взятых. Кроме того, вижу, что Мими сегодня смахивает на свежеиспеченную булку, — такая она белая, круглая и румяная, зато у Росинской лицо, как у черного пуделя, который попал в ящик с мукой и еще как следует не отряхнулся, а ее Зося похожа на только что выкупанную и прилизанную борзую… Качковская напоминает сковороду с растопленным маслом… Жена Песя — наседку, которая ищет потерявшихся цыплят… Бжещинская задумчива, как вытянутое С, а жена Гляса собрала сегодня все цвета радуги — черт побери, откуда на ней столько красок?
— Вы безжалостный насмешник!
— Тогда позвольте мне разжалобить вас: поторопите с ужином…
Котлицкий замолчал, а Цабинская принялась с подробностями пересказывать новый скандал, который Майковская закатила Топольскому.
Котлицкий, слушая ее, нетерпеливо хмурился — он не любил сплетен и был близок с Топольским.
— Жаль, что нет такого закона — обязать женщин вместо ушей прокалывать языки; для человечества такой закон был бы великим благом, — заметил он ядовито, а сам между тем, прикрываясь клубами дыма, с интересом наблюдал за Янкой.
Янка и Майковская чувствовали на себе всеобщее внимание, и, по-видимому, это доставляло им немалое удовольствие. У Янки в глазах сверкало веселье, а ее розовые губы то и дело раскрывались в обворожительной улыбке, обнажая необыкновенно красивые зубы, — Котлицкий даже щурился от удовольствия. Янка, по-детски склонив голову набок, смотрела на Майковскую с неподдельным интересом. И только временами в ее глазах и где-то в уголках губ пробегала тень недовольства, при этом пальцы ее нервно начинали теребить головки васильков, приколотых к груди, и этот жест не ускользнул от внимания Котлицкого.
Владек вел о чем-то бесконечную беседу со своей матерью, что не мешало ему тоже следить за Янкой. Ему нравилась благородная, строгая красота девушки. Встретившись взглядом с Котлицким, он смущенно отвернулся.
Майковская в это время рассказывала различные эпизоды из своей артистической жизни, весьма вольные, даже циничные. Время от времени она сопровождала свой рассказ истерическим смехом. Это вызывало у Янки неприязненное чувство, и по ее подвижному лицу пробегала хмурая тень.
К ним присоединилась Зося Росинская — четырнадцатилетний подросток, типичное дитя актерской семьи, с худой, вытянутой мордочкой собачонки, синей кожей и большими глазами мадонны. Ее кудряшки подпрыгивали при каждом движении, а узкие губы кривились в злой усмешке, когда она принялась о чем-то торопливо рассказывать Майковской.
— Зося! — строго окликнула дочку Росинская.
Та отошла и села рядом с матерью, сердитая и мрачная.
— Постоянно твержу тебе: никаких отношений с Майковской, — зашептала Росинская и с таким усердием поправила локоны на голове у дочери, что та не удержалась и пискнула от боли.
— Не морочь мне голову, мама! Только надоедаешь… Я люблю панну Мелю, она хоть не такое чучело, как другие, — желчно отвечала Зося, продолжая при этом с наигранной наивностью улыбаться Недельской, смотревшей в ее сторону.
— Подожди, будет тебе дома! — еще тише добавила мать.