— В платье, в гардеробе. Мог бы и сам сообразить, — ответила Мими и, взяв высокую ноту, поплыла на середину сцены.
Владек то и дело сбивался, Хальт стучал палочкой о пюпитр. Грозное недовольство дирижера окончательно смутило певца, и он пел все хуже и хуже.
— Специально засыпает меня, свинья, шваб, — шипел он злобно, не забывая страстно обнимать Мими в любовной сцене.
— Не дави же так… Боже мой, переломаешь ребра! — шипела Мими, томно улыбаясь.
— «Но я люблю тебя… безумно люблю! Люблю тебя…» — пламенно пел Владек.
— Совсем рехнулся! У меня же синяки будут и…
Тут ей пришлось замолчать, потому что Владек кончил петь, и лавиной грянули аплодисменты. Мими взяла партнера за руку, и, раскланиваясь, они вышли к рампе.
В антракте Янка с интересом приглядывалась к первому ряду партера: ей сказали, что там сидят театральные обозреватели, да и сама она видела таблички с названиями газет на спинках кресел.
Редактор стоял в проходе и разговаривал с каким-то тучным блондином.
Помощник режиссера наблюдал за установкой декораций к следующему акту; Янка подошла к нему и спросила:
— Скажите, из какой газеты этот редактор?
— Наверняка не из какой: сезонный посетитель летних театров.
— Не может быть! Он сам говорил мне, что…
В ответ на это помощник режиссера рассмеялся.
— Только такая наивность, как вы, поверит закулисным разговорам.
— Но он же сидит на местах для прессы, — привела Янка неотразимый аргумент.
— Ну и что?.. Там полно этого сброда. Смотрите, вон тот блондин — он один литератор и театральный критик, а остальные… так, летние пташки. Бог знает, кто такие и чем занимаются. Зато всех знают, вовсю работают языком, имеют деньги, сидят на лучших местах — вот никому и нет дела, кто они такие…
Янка слушала, неприятно пораженная открытием.
— О, вы превосходно, бесподобно выглядите! — редактор вбежал на сцену, издалека протягивая к ней руки. — Поистине портрет Греза![12] Побольше смелости, и все пойдет как по маслу. Завтра даю заметочку о вашем появлении на сцене.
— Благодарю вас, — не глядя на него, холодно ответила Янка.
Редактор засуетился и побежал к мужскому гардеробу.
— Приветствую, господа! Директор, как поживаешь?
— Что в зале, редактор? В кассе был? Костюмер! Черт побери, давай скорее мой живот!
— Почти все билеты проданы…
— Как идет спектакль?
— Хорошо, очень хорошо! Я вижу, директор обновил хор: такая миленькая блондиночка, глаз не оторвешь…
— Что, хороша? Совсем свеженькая…
— Придется похвалить вас завтра за заботу о публике.
— Ладно, ладно… Живот мне быстро!
— Директор, дайте записку в кассу на два рубля — нужно послать за ботинками, — просил кто-то из актеров, торопливо натягивая костюм.
— После спектакля! — отрезал Цабинский, держа на животе толщинку. — Затяни потуже, Антек!
Цабинского спеленали, как мумию.
— Директор, сапоги нужны сейчас, мне не в чем играть!
— Дорогой мой, пошел ты к дьяволу, не мешай! Звонок! — крикнул он помощнику режиссера. — Жилетку, быстро! Реквизитор, какая мебель на сцене? — почти кричал он, но реквизитор его не слышал. — Парикмахер, парик! Живо! Боже праведный, вечно вы опаздываете!
Когда Цабинский играл, он всякий раз устраивал в гардеробе суматоху. Чтобы подавить волнение, он кричал, ругался, вздорил из-за пустяков; парикмахер, портной, костюмер должны были увиваться вокруг него и следить, не забыл ли он что-нибудь взять на сцену. Хотя приготовления начинались очень рано, он всегда опаздывал, всегда заканчивал одеваться и гримироваться уже перед выходом. И лишь на сцене приходил в себя.
Сейчас было то же самое — куда-то пропала трость, он искал ее и вопил:
— Трость! Кто взял мою трость? Трость, черт побери, сейчас мой выход!
— Трубишь в уборной, как слон, а на сцене тебя не слышно, жужжишь, словно муха, — заметил Станиславский, ненавидевший всякий шум.
— Не хочешь слушать, ступай в сад.
— Никуда я не пойду, а ты утихомирься. Вместе с тобой невозможно одеваться…
— Следи за собой, гений! — крикнул разъяренный Цабинский, тщетно разыскивая по углам трость.
— Подмастерье, знай, что вопли — это еще не искусство.
— Твое бормотание тоже… Трость! Люди, дайте же трость!
— Ремесленник! — зло процедил Станиславский.
— Вы пойдете на сцену?! — обрушился на них помощник режиссера.
Цабинский побежал, вырвал у кого-то из рук трость, завязал на шее черный платок и ввалился на сцену.
Станиславский ушел за кулисы, все разбежались, уборная опустела, портной собрал разбросанные на полу и по столам костюмы, отнес их в реквизиторскую.
Явился режиссер Топольский и принял свою излюбленную позу: улегся на расставленные табуреты, подложив руку под голову. Это было его страстью — слушать вот так, издалека, голоса со сцены, звуки музыки, отголоски пения — и мечтать. В этом человеке сочетались самые разные стихии: он был актером по-настоящему талантливым, и для него не было ничего важнее театра. Игра Топольского отличалась реализмом, даже чрезмерным, что служило предметом насмешек. Жил он с Майковской, оба они были центральными фигурами труппы. Очень любили друг друга, но это не мешало им ежедневно устраивать семейные скандалы.
— Морис! Ты не представляешь, какую шутку я сыграл с Цабинским, подскочишь на месте, когда узнаешь! — крикнул Вавжецкий, влетая в уборную.
— Пошел к черту! — огрызнулся Топольский и так дернул ногой, что, пожалуй, сбил бы Вавжецкого, не увернись тот вовремя; режиссер впадал в ярость, когда прерывали его одиночество.
— У тебя особый талант брыкаться… Ты бы мог смело выступать в цирке на трапеции!..
— Что тебе надо? Выкладывай и катись к дьяволу.
— Цабинский дал мне десять рублей… Ну, говорил же я, что подскочишь на месте?
— Цабинский дал десять рублей авансом? Гнусное вранье! — изрек Топольский и улегся снова.
— Клянусь. Я сказал ему по секрету, что снова объявился Чепишевский, продал последний фольварк в Ломжинском повете и набирает новую труппу, даже хотел заключить с тобой контракт.
— Обезьяна ты зеленая! Да если бы Чепишевский давал мне даже тысячу рублей в месяц, я все равно не пойду к нему. Уж лучше самому основать труппу.
— Морис, а правда, почему бы не собрать тебе труппу?
— Давно думаю об этом. Если б ты не был так глуп и немножко разбирался в искусстве, я бы изложил тебе план, а деньги можно раздобыть в любую минуту. У меня ведь, ты знаешь, к тебе слабость, но ты не поймешь, ты безнадежный олух и болтун!
Вавжецкий опустил голову и с покорным видом ответил:
— Что поделаешь! Я, может, и хотел бы уметь и понимать, но стоит мне начать думать или читать, меня тут же клонит ко сну, а то Мими вытащит погулять, и все пропало!
— Тогда зачем с ней живешь? Пусти на подножный корм или уступи какому-нибудь остолопу…
— А зачем ты живешь с Мелей? Тебе с ней тоже не очень-то сладко…
— Тут другое дело. Меля талантлива, я ее люблю, мне нужна страсть, вообще обожаю сильных женщин. Если уж разойдется, так в любви искусает, в гневе побьет. Такие не бывают бездушными! Ненавижу этих безупречных манекенов с рыбьей кровью… Тьфу… Черт их побери!
— А Мими такая ловкая и веселая! Это она меня надоумила с Чепишевским; на днях собираемся устроить пирушку и прокатиться в Беляны. Едет с нами, знаешь, этот… писатель, мы еще должны его пьесу играть…
— Глоговский. Хо-хо, зубастая щука! Пьеса пойдет в этом месяце, сильная вещь, просто чертовски сильная, но провалится. Наша публика не разгрызет — твердый орешек.
— Мими от него в восторге: нравится, что говорит о ее глупости ей прямо в глаза. Веселый малый!
— Вавжек! Если придется стать директором, баб пошлем к дьяволу и заживем вдвоем. Помнишь, как в Плоцке, Калише… Сами себе будем готовить…
— Славные времена. Туговато, правда, пришлось у этого Грабеца, черт бы его побрал!
— Ты не понимаешь, актеру нужно пройти через маленькую нужду и большую борьбу.
Они замолчали.
В зале между тем стоял хохот, окна дрожали от бурных аплодисментов, громкие крики одобрения врывались в тишину мужской уборной и заставляли колебаться пламя газовых светильников; затем наступила тишина, и со сцены уже доносились приглушенные голоса, пока они снова не сменились оглушительным ревом публики. Акт кончился.
— С удовольствием проехался бы каблуком по этим орущим мордам! — буркнул Топольский.
— Расскажи о своем плане — обещаю, никто не узнает.
— Вот поеду с вами в Беляны, там расскажу.
— Эх, повеселимся на славу! Мими будет страшно рада, побегу скажу ей, что вы с нами.
В уборную со сцены толпой ввалились артисты; Топольский встал и отправился в сад. Он думал о Вавжецком, этот малый пришелся ему по душе, хотя он сам был человеком совершенно иного склада.