полоумный март — и угадывались в ростках
двадцать опер, пятнадцать баллад и еще один
то ли вальс, то ли марш с безрассудным флажком в руках.
На пустынной окраине безутешного сентября,
где давно ничего не родится ни так, ни сяк,
ты позволь мне вырастить этот сад для тебя —
весь в чернилах, и весь в потеках, и весь в слезах.
Синяя птица
(из цикла “Птицы Лира”)
Синяя Птица — то ли из чащи,
то ли из бора —
села и нащебетала счастья
всем без разбора:
этому дом с трубой,
этому ковш с резьбой,
этому Бог с тобой...
И они стали ждать подарков,
и молиться, и падать ниц —
ну что с них возьмешь, с придурков,
доверяющих щебету птиц?
И у ног легкокрылой богини
все они, конечно, погибли.
А она проводила их души
в направленье жизни грядущей —
и дала в дорогу
каждому понемногу:
этому дом с трубой,
этому ковш с резьбой,
этому Бог с тобой.
* *
*
Не по этой ли отправиться улице,
не на этот ли случайный просвет —
осторожно рифмуя что рифмуется
и совсем не рифмуя — что нет?
Стихотворство, беспечное насилие!
Целый мир загоняется в силок,
и меняется белое на синее —
чтобы эхо поймать и приручить...
Но охотиться за эхом в дороге ведь
не умней, чем за фалдами плаща!
Ах, ничто ни к чему бы не пристегивать,
что не хочет гулять сообща:
не навязывать вожжам этот мелочный,
жалкий дождик, боящийся вожжей,
а затейливейший крендель над булочной
отпустить в незатейливый полет...
За свободу, мой друг, за неравенство,
за святое одиночество лет,
за глухое ущелье Мне-не-Нравится,
за далекую пустошь Нет-так-Нет,
за петлянье по окраинной улице,
за изодранную в клочья тетрадь —
и за все, что ни с чем не рифмуется
никогда, ни у кого и нигде!
* *
*
Вот почти уже и не видна,
вот почти уже и не близка
занесенная снегом страна,
занесенная снегом строка.
И теперь никому не понять,
как там жизнь, как там наши дела
и куда путеводная красная нить
нас вела — и куда привела.
Не спеши умножать письмена,
ибо всем письменам грош цена,
ибо только бумага — стирай-не-жалей! —
и ценна: тем ценней, чем белей.
А потом, через несколько лет,
так и так мы проступим на свет —
словно знак водяной, серебрясь сединой
на поверхности на ледяной.
* *
*
Вам зачем, Ваше Непостоянство,
раньше времени в город Москву?
Раньше времени только пространство,
небеса да пучина Ау:
ни тебе переправы, ни брода,
ни плеча — приклонить бы чело!
Раньше времени только свобода,
то есть, в сущности, нет ничего.
То ли день близко к ночи был начат,
то ли век уж свое отшагал —
так катись, неприкаянный мячик,
по пустым безымянным снегам:
ты резиновый, ты разноцветный,
с полосой поперек живота,
погоняемый мыслью заветной —
дескать, жизнь еще не прожита!
Заблуждение длится и длится:
ни концов, ни начал не найти —
старый Мёбиус с бездной в петлице
окликает тебя по пути!
Только бы от него отвертеться —
и тогда, знаю я наперед,
золотая инерция детства
нас куда-нибудь да приведет.
Алфавита
Урегулирование
Лейтенант Ремешков часто произносит звук, который трудно передать на бумаге. Что-то вроде сдавленного бульканья. Примерно как — бм! Натура лейтенанта требует выражения, а выражаться по-привычному ему не позволяет форма. Бм! — и все выражение.
— Да что ж, бм, разве до утра не могли дотерпеть!
Сидим в сумрачной по раннему утреннему времени горнице. Я делаю более или менее отсутствующий вид. Кососеев горбится на лавке и смотрит в сторону.
— Да вот не хватило маленько... завелись... ни в хомут, ни в шлейку, — с натугой отвечает он и горестно разводит руками. — Я ж тебе говорю: я к Райке пошел... честь по чести, постучал, так и так, говорю, Раиса Пална, шурин с города наехал... Мол, жалеть вина — не видать гостей... Уж, говорю, по такому случаю не могли бы... — нервно сглатывает, — поспособствовать... а уж мы-то, мол, в долгу не останемся... мужик за спасибо семь лет работал.
— Ну! — нетерпеливо говорит лейтенант Ремешков.
— А она чуть не по матушке меня... дескать, будят всякие... Нет, ну ты скажи, Вася, ну как так можно, а? Это что ж?! — Кососеев поднимает на Ремешкова страдальчески сощуренные, мутные с похмелья глаза. — Ну что она, в самом деле! Или я бандит какой! Или вор-грабитель! Разве нельзя было по-соседски, по-хорошему!.. А она вон чего: невзначай — как мордой об стол!
И, сжав кулак, стукнул по лавке.
— И вы, значит... — снова взбадривает его Ремешков.
— Ну а мы... чего... Я говорю шурину — так, мол, и так, говорю, не хочет открывать торговую точку... видишь, какое дело... Ну, ему сцы в глаза — все божья роса: ладно, говорит, Леха, пошли тогда спать... утро вечера мудренее... А я говорю — спать? Нет, говорю, тут кость на кость наскочила! Вот вам, говорю! Скачи баба хоть задом, хоть передом, а дело, говорю, пойдет своим чередом!.. Шурин меня хватать! Ты, говорит, черт карамышевский! Я ему по ряшке... не учи плясать, я и сам скоморох! Иди, говорю, теля, ночуй, я мигом...
Кососеев замолкает.
— Ну и?..
— Да ты же знаешь! Пошел один... У баньки взял колун... ну, думаю, пытки не будет, а кнута не миновать... да и сшиб засов... видимость одна, что засов... Ну что я тебе скажу, Вась! Пьяный был...
— Понимаю... — тянет Ремешков. Чиркает спичкой, прикуривает и в сердцах крепко бьет коробком об стол.
Кососеев сокрушен.
— Ну и... позаимствовал пять бутылок... и пакет еще, чтоб не в руках...
Молчание.
— Дела... Дверь-то починил?
— Вчера еще! И деньги принес, и засов поправил... две скобы забил — трактором не оторвать... А она стоит — руки в боки, — ты, мол, колоти, колоти! все равно по тебе тюрьма плачет!.. Денег брать не хотела — мол, откуда я знаю, пять бутылок ты взял или пятьдесят пять! Теперь, говорит, ревизию надо!.. Да мне что! Я что взял — вернул, что поломал — сделал, а там хоть трава не расти...
Опускает голову почти до колен.
— Дурак ты, Леха, — говорит лейтенант. — Нашел, бм, приключений... В сельсовет-то ходил?
— Ходил, — вздыхает Кососеев. — Там-то нормально... Валерьян поругал... мол, в миру как в пиру... разбирайся, говорит, а мне, говорит, чтоб ты по отсидкам шастал, невыгодно...
Он торопливо потирает ладонью рот, будто наелся чего-то кислого, и жалобно спрашивает:
— Заберет она заявленье-то, Вась?
Ремешков с утробным свистом тянет папиросный дым и щурится.
— Это если б ты ей спьяну плетень повалил, — строго отвечает он, — тогда гадали бы — напишет, не напишет, заберет, не заберет... А тебе вон чего взбрело — магазин, бм, подломить!
Кососеев хватается за голову и мычит, раскачиваясь на лавке из стороны в сторону.
— Ладно, ладно... — бурчит Ремешков. — Погоди выть-то, не баба... Разберемся.
Выходим на улицу.
— Что, и туда тебя вести?
— Обязательно, — говорю я лейтенанту.