Он, как Иаков в романе Т. Манна «Иосиф и его братья», служил Богу, далекому от покоя и житейских удобств, Богу помыслов о грядущем, и потому сам находился в непрестанном движении, чтобы успеть туда, где человек устал и ничего не может без Творца, но в отчаянии забывает о Нем.
Оказалось, что это не мы открыли памятник, а он — нас, послужив нашим путеводным указанием, чтобы пребывали начеку, лучше слышали биение сердца и понимали: христианская история не то, что было, а то, что вечно есть и что непрестанно ждет нашей готовности выйти в путь и уже не останавливаться…
Может быть, Василий Васильевич Розанов был прав, когда говорил, что Блок просто не различил в метели, что впереди двенадцати шел не Христос, а Никола Угодник?
Мы все уезжаем в чужую страну из своего времени и привозим с собой суету, часто оскорбляя руины празднословием и надменностью живых перед мертвыми. Но возвращаемся мы все-таки немного другими, узнавшими если не всю тайну времени, то его настоящую длительность. Возвращаемся, словно коснувшись тени древа жизни, побывав на минуту в этой сени, где нет вчера и завтра, нет человеческих границ, а есть таинственное чувство сверстничества со всеми событиями мира, словно ты сам их отец, и сын, и внук, и они приручены твоим сердцем и являются частью тебя и только в тебе и живут. На одной из дорог ты непременно догадаешься, что все, что случилось в мире, — случилось с тобой и ради тебя, и живо только в тебе. Этим чувством нельзя жить долго, но, однажды коснувшись его, уже не вернешься в оставленный день, потому что над ним распростерта Господня рука, короткое касание постоянства, которое просветит минутное вечностью. И все рождения и смерти цивилизаций короче одной человеческой жизни, короче одного правильно понятого дня, которому нет конца. Но чтобы понять это, надо сделать шаг и пройти эти дороги, коснуться этих камней, согретых руками человека и Бога.
Там чувствуешь, что плоти нет и вместе — все плоть, нет времен и вместе — времена, нет мужского и женского и все — слишком мужское и женское. Там вытекают из рая реки Тигр и Евфрат и не заходит месяц, а снесенный историей крест напечатлен на небесах и благословляет тебя. Там вечный прибой сменяющихся цивилизаций спокоен и ровен, как мощное врачующее дыхание «Срединного моря всея земли», ставшего колыбелью нашей религии и хранящего в своем мерном дыхании молодое чувство вечно длящейся жизни и воскресения.
Там остро понимаешь, что конец мира — это или затмение нашего разума, не увидевшего колыбели покоя, для которой нас надо разбудить силой. Или общее радостное сотворчество с Богом и вечная радость, оправдывающая собой и воскрешающая всех мертвецов, кто в слепоте слишком тесного земного счисления, в страдании или эгоизме дня не успел узнать навсегда освободившей нас Истины христианства.
Часть VI
Византийское русское сердце
Окно перед Пасхой
Лев Николаевич Толстой писал: «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так… как мы бежали, кричали и дрались… Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба».
Когда долго живешь, понемногу начинаешь понимать, что всякий день тебе урок и школа. И у нее своя система. Раньше положенного ничего не узнаешь. Вырасти надо для понимания.
Снова я после трехлетнего перерыва съездил в Турцию. Надо было проверять и уточнять написанное прежде, дополнять недостающие главы книги. Вернулся — и вперед: писать!
Но время шло, а работа не продвигалась. Никак не прорастала, будто для отдыха ездил, хотя дни были напряжены и, кажется, даже машина к вечеру уставала от челночного снования из города в город. Но вот не пишется, и понимаешь, что раз замыслив рассказ о «небесном Отечестве», простым изложением и заметками не отделаешься. Будто там, поверх твоего сознания, росла какая-то новая мысль, а ты сразу не разглядел.
Из дневника ее не вытянешь. Ну и не торопишься! Читаешь попутные материалы, приглядываешься и даже с интересом ждешь, поспеет ли мысль и с какой стороны можно выхватить из клубка начальную нитку. И вот уже перед Страстной рассказываю приятелю о поездке, о Первом Никейском соборе и жалуюсь, что очень уж впечатления противоречивые, что вот сколько я про Святителя Николая, к примеру, и его участие в Первом Вселенском соборе слышал — и про затрещину его нечестивому Арию, и про заточение, но съездил, еще раз посмотрел и нигде в ранних историях Церкви подтверждения тому не найду. А товарищ-то мой умный, в богословии покрепче будет и спокойно так подтверждает: и не найдешь, мол. Нету его в актах среди отцов собора, да в Никее он, возможно, и не был. А только все равно надо слушаться предания. Оно в Церкви вернее и важнее исторической достоверности. И коли говорит, что был, тому и верить, и ты правильно думал и про простосердечную резкость Святителя, и про его заточение за неумеренное рвение. И про явление Богородицы со Спасителем, вернувших Николаю Угоднику омофор и Евангелие, отнятые при «аресте».
И не знаю, стыдиться ли надуманного прежде, потому что в первую поездку в Никею слушал житие и сердце. А про акты соборные даже не спрашивал — довольно было предания.
Вдруг с радостью кончик-то нитки и ухватываю: правда растет в человеке вместе с верой и открывается по мере мужания души, не вредя ей, а только укрепляя и вооружая ее, готовя к прозрению ясных путей. Ну вот теперь можно прямо по дням дневник поездки воспроизводить, ничего не меняя. Оказывается, эта мысль там сама собой проступила, и сейчас будто окна перед Пасхой промыли — так все стало видно чисто и далеко.
На этот раз мы приехали в Константинополь на второй неделе Великого поста.
Стамбул принял нас по-московски холодно, и переход (перелет) из столицы в столицу оказался почти незаметен. Небо так же хмурилось, и деревья стояли так же голы. Глаз по туристической привычке пытался ухватиться за что-нибудь ярко-чужое. И не мог… Только перед самым отелем мы увидели акведук Валента — мерную когорту римских арок — и проснулись для впечатлений. Так что в отеле сразу завыглядывали из номеров: у кого что? У меня — темная восточная улица с минаретом над соседней крышей, у соседей — акведук и часть площади в пестрых огнях кафе «Синан». Ум при виде вывески напомнил о прочитанном про этого Синана — великого архитектора, соперника автора Софии, строителя чуть ли не всех шедевров Османской империи.
А уж когда за завтраком на веранде увидели за акведуком мечеть Сулеймание, башню Баязета, минареты Султан-Ахмета и чуть видный, но уже зовущий к себе купол Святой Софии, то и вовсе заторопились. Скорее, скорее вон: «Пора на работу!»
Забытый словарь
Вечером нам предстояла заранее оговоренная встреча со Вселенским Патриархом Варфоломеем, и, чтобы потом не плутать по тесным кварталам, мы решили сначала добраться до Фанара, квартала патриаршей резиденции, — узнать дорогу. А уж как добрались и узнали, то не могли не осмотреть Патриаршей церкви святого Георгия — вечером-то увидим ли?
Церковь не более обычной приходской. Разве только бедное барокко фасада с имперскими орлами над входом выдает какие-то притязания. Потом, благодаря русскому консулу в Стамбуле, нам попадет в руки старый безымянный ярославский (!) путеводитель по Константинополю 1888 года и там об этой Патриаршей церкви отыщется обдуманно дерзкая фраза: «„Великая церковь“ — низкое и убогое здание, последний приют патриархов, постепенно изгоняемых из великих храмов…»
Убогое-то убогое, но храмы красны не лицом. Нам трудно привыкнуть к рядам стульев, придающим церкви вид дома культуры, но, подойдя к иконостасу, обнаружишь древнюю икону Богородицы, некогда украшавшую Св. Софию, и перенесенную из той же древней, еще доюстиниановой Софии кафедру Иоанна Златоуста — прекрасную, инкрустированную дивным перламутром. Видел ли кто-нибудь этот изысканный перламутр, когда на кафедру поднимался беспокойный константинопольский патриарх, чье слово остается непревзойденным по ясной чистоте, покойной силе и неуступчивой твердости, за которую его гнали из края в край Византии, пока он не умер, не дойдя до последнего места ссылки — гибельной абхазской Пицунды.