И мечеть, и София были подсвечены, и из ночи от Золотого Рога в полосу света внезапно влетали и тотчас пропадали во тьме молчаливые призрачные чайки, как бедные души, и кажется, и эти души не смешивались — каждая над своей святыней.
*
День был так долог, что его нельзя было смирить никаким сном. В пять утра закричал муэдзин. Заоткликались другие минареты, пошли чертить свои звуковые арабески, так похожие на алфавит ислама и узоры паласов, заткали небо золотыми коврами над Софией, Мраморным островом, Босфором. Но окна не торопились вспыхивать, отвечая на призыв к намазу, и когда муэдзины стихли, стали слышны вдовьи крики чаек, а там взялись петухи (это в центре мегаполиса!), чьи песни беднее и короче разбойничьих песен русских петухов, и, наконец, загудели проснувшиеся машины.
И опять надо было бежать. На этот раз на Влахернскую службу патриарха, где скоро опять со смущением отмечаешь, что пение муэдзинов и греческих православных певцов в храме одинаково пышно, гортанно, медно-переливно. И с горечью видишь, что тянутся на службу больше старые гречанки, спокойные интеллигентные матроны хороших семейств — ни одной из наших «баушек». Мужчин мало, молодых лиц почти нет. Как у нас бывало — пока мужчины суетятся в истории, бегают, убивают, создают партии, женщины удерживают Церковь. И никак не привыкнешь к месту патриарха на кафедре — в правой стороне у стены посередине храма, словно он только почетный наблюдатель.
Достоять, однако, не успеваем — ждет русский консул Сергей Васильевич Величкин. В Галате, в Пере, воспетой Буниным, Мережковским и Булгаковым, звенит на Ставродроме декоративный трамвайчик, вываливается на улицу цыганская роскошь несчетных магазинов, лакированно блестят вечные лавры в кадках, отступают в глубь улицы посольства и храмы. Тепло, солнечно, празднично, уютно, ненаглядно. Но на минуту взглянешь на это щегольство глазами русского изгнанника двадцатых годов (десятки тысяч их ютились в соседних нищих улицах Перы), и красота сразу померкнет. Прекрасная улица горя, праздник беды ищущих приюта русских людей, пышная улица отчаяния. Хочется скорее оставить ее позади, как потом оставить и русское консульство — роскошный дворец, который почему-то в смешавшемся для тебя времени тоже кажется виноватым, что не защитил своих несчастных детей. Из его окон как на ладони Галата и там, за Золотым Рогом, сияющий город, София, где-то внизу русская гавань, подворье Афонского монастыря и стрелка залива — именно в этом месте Константинополь протягивал в воде цепь, перегораживая залив от чужих судов.
Консул куда-то опаздывает, но с интересом вслушивается в планы и обещает все виды содействия, тоже смущаясь тем, что Турция только рынок и курорт. А нам важно все, что связано с Галлиполи, последним пристанищем белой армии Кутепова и Врангеля, куда мы собираемся завтра. Сергей Васильевич пытается объяснить нам, как найти место русского кладбища, но видно, что дело это трудное — времени прошло много, следы потерялись. Долгое сопротивление турок напоминанию об этой странице русской истории, да и наше равнодушие только-только в последнее время преодолевается в верхах, и, слава Богу, уже присматривается место для памятного знака.
Намереваемся, было, доехать до Халкидона, но теснота машин и плотность дороги скоро убеждают, что добраться, может, и доберемся, но не увидим ничего другого, тем более в Халкидоне, по всем свидетельствам, ни следа от христианских святынь. Спешим обратно и когда приезжаем к Софии, она уже торопится к закрытию.
Леса, мешавшие увидеть весь объем храма в прежние поездки, только разрослись, словно каждая весна прибавляет побегов, но это не может ослабить впечатления, особенно ясного после вчерашней мечети Султана Ахмета. Там подлинно только цветной воздух, а здесь плотная, осязательная сила, перед которой тушуются михрабы и кафедры шейхов, громадные щиты с сурами Корана, нарочито искажающие ритм храма, его летучую высоту. Богородица в своде алтаря — великая София — милосердно глядит с небес, нежно придерживая младенца, который, вероятно, и не чувствует этой невесомой, как крыло бабочки, руки. И когда бы сохранилась одна эта мозаика, то и ее было бы довольно, чтобы понять, какая невиданная правда любви и свободы возвышала этот храм над миром. Он описан тысячекратно и высоко, всегда потрясенно, и я не собираюсь вступать в соревнование с теми, кто видел больше и слышал лучше, а только тороплюсь наглядеться, надышаться расписной мощью, принять его тайну без рассуждения и называния.
Вот и она: Богородица — Любовь и София — принимают человека в дети Божии. И это не умозрение, а ясное знание, которое подлинно хочется укрыть от праздных глаз — «не бо врагом Твоим тайну повем». И опять вижу в галереях, как неуклонно выступают из-под краски непобедимо золотые кресты, и знаю, что однажды краска больше не удержит их и они выйдут мерной чередой, как уже шествуют над входом храма в притворе, и вместе с ними сам собою, без усилий церковных политиков и бряцания оружием, воздвигнется золотой крест и над куполом Храма, не неся в себе никакого вызова. Странно сказать, там особенно чувствуешь, что произойдет это в час, когда мы не декоративно, подобно Юстиниану и Константину, складывающим на мозаике при выходе из собора к ногам Богородицы город и храм как символ единства церкви и государства, а в своем сердце согласим два эти начала. И небом будет не купол храма, а само небо, и домом молитвы не стены, а весь белый свет.
Сам храм своими стенами, мозаиками, фресками, колоннами, всей своей высотой от сорока сверкающих окон барабана до пола, взорванного несчетными землетрясениями, каждым камешком подтверждает, что Слово приходило в мир и что Оно всесильно и никуда деться не может.
*
Нам придется спрашивать здесь слишком много и спрашивать нелицеприятно. Может быть, в этом и есть благословенная сила этих камней. Для того они и стоят, чтобы мы вслушались наконец в главные вопросы и поняли, что церковь есть дело неотменимое, требовательное, что нельзя в ней стоять расслабленным. Нельзя ни на одну минуту вообразить себя окончательно победившим.
Вечер солнечен, тих, покоен, словно где-нибудь в Костроме. И мы еще успеваем поклониться колонне Константина, в чьем основании лежит Крест Господень, но уже не можем найти в сгущающейся толчее и мелькании всеобщей торговли, словно весь город становится базаром, Храма Вседержителя, где предание хранит камень, на котором Христа обвивали чистой плащаницею перед погребением.
Вступала в свои права ночная, тревожная жизнь, за которой мнилась опасность, тяжелый дым наргиле, тусклый блеск красного турецкого золота, быстрые взгляды женщин. Последние торговцы буклетами у храмов повисали на рукавах: дейч, руськи, — два доллар! Чистильщики обуви вырастали прямо из асфальта: «коллега, коллега!» (отчего-то все чистильщики Турции избрали эту «ученую» сторону обращения к иностранцам). Ткалась душная паутина восточной ночи, от которой особенно отрадно спрятаться в отеле со стаканчиком чая и попытаться хоть как-то обдумать день, предчувствуя, что теперь бег уже будет неостановим. И ты только улыбаешься правде хорошо здесь читающегося М. Павича, чьи герои «не успевали смешать крошки обеда и ужина, потому что все время были в дороге».
«Живый в помощи Вышняго…»
День соткался из случайностей — захотелось проехать вдоль Босфора на Север — к «родному» Черному морю. Старая карта обозначала здесь наличие христианских храмов. Этого было довольно. Мы и поехали.
Но перед тем навестили соседнюю с отелем мечеть Фатих, потому что она была сложена из камней великого храма Святых апостолов, который в качестве усыпальницы ставил еще Константин и в котором он и покоился, как и его мать, равноапостольная Елена, и апостолы Варнава, Андрей и Лука, император Юстиниан, отцы Церкви и Константинопольские патриархи Григорий Богослов и Иоанн Златоуст… Покоились — теперь ни следа. Только византийская церковь, в которой была библиотека, стоит, зажатая кладбищем и гробницей завоевателя Константинополя, стиснутая железным обручем от разрушения и уже не помнящая корней.