Борин отец подумал и согласился. «Да, так вернее, правильно твой товарищ говорил. Так оно и было».
В эти дни Сергей не видел ни Эльвины, ни Люси. Об одной старался не вспоминать, выкинуть ее из головы: дело не в том, что она его… не поняла, — мельчил много, трясся, слабым был перед ней. К Люсе тянуло, не то слово… Вот если бы она оказалась рядом, страшно обрадовался бы! Легко с ней, мозги становятся удивительно ясными, мысли… Ну, сказать фонтанируют, это чересчур — Сережа придерживал свое самообольщение, — оживают мысли. Слушать умеет она, что ли… Или в самом деле так верит в него, что придает силы… Думал о Люсе, сознавая, что есть человек, который примет его любым. До отъезда обязательно собирался разыскать ее, встретиться, но отправляться на розыски, встретиться сию минуту или хотя бы сей же день — нужды не видел. Неожиданно часто и остро влекло к Олле — Маше, не к той, которую знал по учебе, а к той, с какою оказался рядом в угарную ночь… И однажды, не выдержав, как бы случайно встретил ее после занятий около института. Она так изумленно вскинула подкрашенные ресницы, спросила: «Ты разве не уехал?» — будто и не та, которую знал, и не та, с которой учился, а далекая полузабытая знакомая. Человек из другой жизни, не минувшей даже, а жизни, к которой Сергей никогда не был причастен.
В воскресенье отправился с Борькой на барахолку — кое-что продать, нужны были деньги на дорогу. Торганули лихо: в отличие от кучки молодых людей с фирменными тряпками, дерущих втридорога, отдавали втридешево. Продали даже подаренную Костей модную шапочку и оставленный в шкафу кем-то из абитуриентов плохенький плащ. Его купил старик с изувеченным у виска лицом и орденом на полинялом кителе под пальто — друзья видели, когда старик переодевался.
— Эти ребята мне могли и так плащ этот подарить, но я его куплю! — объявил он окружающим чрезмерно весело и благодушно.
Плащ, было очевидно, старику не подходил — молодежный, тугой, с висюльками и замочками. И купил он его, вероятно, благодаря этой не вполне здоровой возбужденности, с пенсии. Заплатил лишнее.
У выхода с базара стояла старуха с маленькими котятами в шапке.
— Почем, старая? — орал здоровый немолодой переросток. — Проси больше!
— Чего только не продают… — ворчала проходящая мимо полная дама.
Бабку с котятами окружали.
— Так почем все же? — праздно любопытствовали.
— На тебе, старая, рубь — и иди, отдыхай! — протягивал переросток бумажку.
Старуха улыбалась смущенно, поблескивала извинительно глазками.
— В подъезде вот окотилась… Можеть… думаю, кто и возьмет…
— Так ты их даром, что ли?
— Я ить и говорю, собрала, можеть, кому надо… Мать-то у их хорошенькая, пушистенькая.
— Вы их просто отдаете, бесплатно?
— Они же не мои — какая плата… Они навроде сирот. В подъезде окотилась… Мать-то у их пушистенькая…
— Мам, возьмем, а? Давай возьмем!..
Сергей и Боря постояли, посмотрели. Пошли в благодушии, передавшемся от бабки. Ехали в троллейбусе, в задумчивости молчали.
— Надо было отдать плащ старику, — заговорил Сергей. — Задаром. Все равно так достался.
— Надо было, — ответил Боря. — Не знаю, чего ты…
Сергей взглянул удивленно: выходит, там, когда дед примерял плащ, Боря думал так же, стыдно было продавать. Смолчал… Понимал, другу нужны деньги.
— Надо же: старуха эта, может, и живет где-нибудь далеко, а принесла котят специально, чтоб раздать. А ее же на смех… — сердобольно захлопал Боря глазами. — И ей же за себя стыдно…
Сергей посмотрел из своих дум на друга еще более изумленно: умел тот почувствовать самое важное. Да, делая добро, старуха не гордилась, а стыдилась. Стыдилась, что занимает собой людей, навязывает… Хотя «навязывает» звучит здесь грубо, уместнее будет сказать, как говорят на родине Сергея: «навяливает». Стыдится, что навяливает котят людям. Ничего нового в этом вроде не было для Сергея, но сердце откликнулось сродненностью, необходимостью оберечь беззащитную эту стыдливость. Новым было открытие, что это не только старухи, но и его, естественное чувство. Чувство изначальной перед людьми вины. И жить ему с ним, дышать вольнее, просторнее на душе! Открывалось, что виноват он не только перед стариком, которому всучил малопригодный плащ, но и перед этой старухой с котятами в шапке, перед собственной матерью и даже перед ненавистным проректором Фоменко… И именно это начинало для него означать: перед собой.
В день отъезда Сергей вместе с Борей заглянули в общежитие — забрать чемодан и проститься. У выхода Сергея окружили, жали руки, желали добра. Олла вдруг обвила его шею, до неловкости долго держала на плечах руки и смотрела значительно. Сергей даже стрельнул глазами в сторону Андрюши Фальина. Тот, выражая торжественность момента, привычно оттянул уголки губ, вслед за Оллой длинно возложил на плечо Сергея руку: «Я верю в тебя, м-м-Сергей, чувачок». Сергей, поглядев ему в глаза, сдержанно снял его руку, промолчал.
По привычке просмотрел конверты на полке для писем. Нашел конверт, подписанный Лютаеву, без обратного адреса и почтового штемпеля. Письмо было от Люси. Сергей торопливо пробежал его глазами и сунул в карман. Все дальнейшее воспринималось отстраненно и не имело значения. Он улыбался, старался выглядеть веселым и счастливым, отправляясь в новую или, наоборот, в старую, в другую, словом, жизнь. Он отвечал на рукопожатия, говорил… а перед глазами стояла полногрудая крупная русая Люся. С чистыми глазами, доверчивым добрым сердцем, но замороченная до предела!
Если бы она написала ему с обидой, отчаяньем, желая уязвить его или поплакаться — больно бы стало, земля бы, наверно, под ногами пошатнулась. Но она в ряду слов «ресторан», «у него дочь старше меня» свято и несколько торжественно, горделиво р а с с у ж д а л а о самопостижении, о самовыявлении. Об обретении через грех духовной сложности. Она писала ему, как единственному человеку, способному верно понять и наконец-то оценить ее. Она проста, но она не проста! Она жаловалась на непонимание матерью, для которой постыдное может быть только лишь постыдным… Физически ощутимо хотелось что-то с себя снять, счистить, будто нацеплял паучиных тенет, когда вроде и стряхнешь их, а все кажется, что нет… Как быть, что делать, он не знал. И понять не мог: как ни поверни, все не имело смысла. Поздно, свершилось, не сейчас, в эти дни, а давно, постепенно свершалось. Лишь понималось, что она на его совести. Что это единственное реальное из содеянного здесь, как укор и запоздалое раскаяние будились в душе строки:
Я отравил свою сестрицу,Монахиню смиренную… все я!
Борька провожал Сергея до аэропорта. Не ведая, что в письме, зная лишь, что оно от Люси, по-житейски рассудительно высказался: «Да все будет нормально. Выйдет замуж, нарожает детей. Мужик добрый попадется, все в норму войдет». А когда прощались, расчувствовались и клялись в вечной дружбе, вдруг совершенно неестественно для себя, словно специально желая наполнить ощущением замороченности и подменности друга до верху, под завязку, неожиданно патетично выдал: «Будет и на нашей улице праздник!»
Самолет встал на взлетную полосу. Тяжело, напряженно загудел. Затрясся мелко. Сергею показалось, будто бы где-то впереди, в бессилии перед земным притяжением, самолет стиснул незримые зубы. Но вот чуть сдвинулся, покатился и через мгновение уже стремительно мчался. Оторвался и стал набирать высоту. Спокойно, легко и привольно.
Внизу четкими прямыми линиями светились огни города. С самолета, как осенний сухой лист, медленно упал миражный облик длинноволосого юнца и остался навсегда бродить — миражно печальный и недоуменный — по ночным улочкам.
Скоро светящиеся контуры города — этой все удаляющейся, все уменьшающейся части необъятного — исчезали. И только мгла была за иллюминатором, мгла непроглядная да мерцающий огонек впереди на крыле…
Костя выписывал из книги понравившиеся ему строки.
«Собрались перед окном тысячи… Вошли старики, бороды седыя, лица угрюмыя, теснятся друг к другу, тяжело вздыхают, вздрагивают; Степан Столобов, бледный-бледный, придвинулся к кровати. «Собирайся… отец Яков… мир требует… Ты, попадья… с нами не ходи… — заикаясь, глухо говорил Столобов, — сиди с ребятами… мир… не оставит».
Костю поразило, что так о народном бунте рассказывала сама попадья, жена казненного миром священника — в людях, чинящих расправу, ничего не было оголтелого, дикого, виделся срыв весьма отлаженной жизни племени гордого и сильного! «Мир требует, — говорит бледный-бледный старец, — мир не оставит».
Лапин распрямился, привстал и сделал то, чего давно хотелось, даже зимой — распахнул настежь окно. Хлынул свежий запашистый весенний воздух. По сизому небу с тусклыми звездами самолет, мигая огнями, совершал виток над горизонтом.