Или:
Прошел мытарства все земныеНа длинной цепи в кандалах.Тому причиной люди злые.Судья, судья им — небеса.Знаком с ужасной я тюрьмою,Где много лет я прострадал…Где часто, как ребенок, плачу:Свободы райской я лишен…
…Из известных романсов пробрался в тюрьмы, между прочим, варламовский — „Что не ветер ветку клонит“.
Несомненно, что сочинение этих песен принадлежит каким-нибудь местным пиитам, которые пустили их в толпу арестантов и занесли, таким образом, в цикл тюремных песен. Не задумались и арестанты принять их в руководство: благо песни в некоторых стихах близки к общему настроению духа, намекают (не удовлетворяя и не раздражая) о некоторых сокровенных думах и, пожалуй, даже гадательно забегают вперед и кое-что разрешают. Не гнушаются этими песнями арестанты, потому что требуют только склада (ритма) на голосе (для напева), а за другими достоинствами не гоняются…
…Арестанты ничем не брезгают: они берут в тюрьму (хотя там и переделывают по-своему) также и песни свободных художников, какими были, например, поэты Лермонтов и Пушкин. Берут в тюрьму (и только переиначивают немного) и песню, сложенную на другом русском наречии и тоже поэтом и художником, каким был, например, известный малороссийский разбойник Кармелюк. В то же время поют арестанты: „Ударил час — медь зазвучала“, но, разумеется, с приличною прибавкою: „Ударил час — цепь зазвучала и будто стоны издала; слеза на грудь мою упала, душа заныла-замерла“. Поют арестанты и „Лишь только занялась заря“, „Прощаюсь, ангел мой, с тобою“, „Во тьме ночной ярилась буря“ и „Не слышно шуму городского“ — все те, одним словом, песни, которые близко подходят своим смыслом к настроению общего тюремного духа. В особенности распространена последняя: „Не слышно шуму городского…“
Распространена тем более эта песня, что в ней есть и „бедный юноша — ровесник младым цветущим деревам“, который „в глухой тюрьме заводит песню и отдает тоску волнам“. Выражено и прощанье с отчизною, родным домом и семьею, от которых узник за железною решеткою навек скрылся, и прощание с невестою, женою и тоска о том, что не быть узнику ни другом, ни отцом, что застынет на свете его место и сломится его венчальное кольцо. Выражена в песне и надежда… Вот, для образца, та песня, в которой извращен Лермонтов:
Между гор то было ЕнисеяРаздается томный глас,Как сидит несчастный мальчикСо унылою душой,Белы рученьки ломает,Проклинал судьбу свою:Злонесчастная фортуна,Ты на что родишь меня?Все товарищи гуляют,Забавляются с друзьями,Только я, несчастный мальчик,Уливаюся слезьми…
У этой песни есть двойник, как будто переделка Пушкина:
Сидел молодец в темнице,Он глядел на белый свет,На чернобровую девицу,На сивогривого коня…
…Вот песня, носящая название „Песни бродяг“ и преданием приписываемая „славному вору, мошеннику и сыщику московскому Ваньке Каину“, жившему в начале прошлого столетия:
Не былинушка в чистом поле зашаталася,Зашаталась бесприютная моя головушка,Бесприютная моя головушка молодецкая.Уж куда-то я, добрый молодец, ни кинулся:Что по лесам, по деревням все заставы,На заставах ли все крепкие караулы;Они спрашивают печатного паспорта,Что за красною печатью сургучовой.У меня, у добра молодца, своерушной,Что на тоненькой на белой на бумажке.Что куда ни пойду, братцы, поеду,Что ни в чем-то мне, доброму молодцу, нет счастья…
…В тюремных песнях веселость и насмешливость приправлены, с одной стороны, значительною долею желчи, с другой — отличаются крайнею безнравственностью содержания: веселость искусственна и неискренна, насмешка сорвалась в одно время с больного и испорченного до уродства сердца. С настоящими юмористическими народными песнями эти тюремные имеют только общего одно: веселый напев, так как и он должен быть плясовым, т. е. заставляет скованные ноги, по мере возможности, выделывать живые и ловкие колена, так как и в тюрьме веселиться, плясать и смеяться иной раз хочется больше, чем даже и на вольной волюшке. Песен веселых немного, конечно, и собственно в смысле настоящих тюремных, которые мы назовем плясовыми, из известных нам характернее других две: „Ох, бедный еж, горемышный еж, ты куда ползешь, куда ежишься?“ и „Эй, усы — усы проявились на Руси“…»
«Песни отверженных»
Ближе к финалу века русское общество было взбудоражено откровениями молодого народовольца Петра Филипповича Якубовича (1860–1911).
Его литературную деятельность высоко оценивали Чехов, Горький и Короленко.
Он первым перевел на русский язык «Цветы зла» французского поэта Шарля Бодлера, составил известную в свое время хрестоматию «Русская муза».
Цикл автобиографических очерков об Акатуйской каторге «В мире отверженных» имел огромный успех и вызвал широкий общественный отклик. Немало строк посвятил революционер интересующей нас теме.
Особенно острые чувства вызывали во мне неведомые арестантские массы, когда по вечерам собирался их могучий хор и далеко по Волге разносились, под музыку цепей, дикие напевы, где слышалась то бесконечная грусть, то вдруг опять бесшабашная отвага и удаль.
… — Эхма! Давайте-ка лучше песенку, братцы, споем! — сказал молодой, довольно красивый парень Ракитин, имевший в тюрьме прозвище «осинового ботала» (так назывался бубенчик, который вешают на шею коровам, чтоб они не заблудились в тайге).
И, не дожидаясь поощрения, он запел высоким, сладеньким тенорком:
На серебряных волнах,На желтом песочкеДолго-долго я страдалИ стерег следочки.Вижу, море вдалекеБыдто всколыбнулось…
Но эта песня, должно быть, не понравилась ему, и он тотчас же затянул другую:
Звенит звонок — и тройка мчитсяВдоль по дороге столбовой;На крыльях радости стремитсяВдоль кровли воин молодой…
…Едва забрались мы в глубину штольни и бегло осмотрели ее, как Башуров, не раздумывая долго, запел, так что от неожиданности я вздрогнул:
Стук молота от века и до века,Тяжелый звук заржавленных оков…Друг! Ты видал ли гнома-человекаНа дне холодных рудников?
Бодрящие ноты молодого, звучного тенора огласили мрачные каменные стены, столько лет не слыхавшие ничего, кроме унылого бряцанья кандалов, монотонных постукиваний молотка да тяжелых вздохов измученных, несчастных людей.
Сначала несколько испуганно, затем радостно отозвалось этим бодрым звукам и мое изболевшее сердце…
Там мир иной, мир горькой, тяжкой доли…
подхватил красивый баритон Штейнгарта:
Там царство бесконечных мук.Полжизни — день работы и неволи,Полжизни — ночь суровых вьюг.И мрак и смерть там царствуют над миром,И каждый молота ударЗвучит затем, чтоб пир сменялся пиромВ угоду ожирелых бар.Когда беспечный пир свершают счастья дети,В уме моем рождается вопрос:Уж не наполнены ль бокалы этиВином из крови и из слез?
Звуки шли все выше и выше, аккомпанируемые звоном настоящих цепей, хватая за душу, звуча горьким упреком кому-то, зовя на что-то смелое и великое…
— Откуда вы взяли, господа, эти слова и этот мотив? — полюбопытствовал я, когда певцы окончили свой импровизированный дуэт.
— В дороге один бродяга-певец научил нас. Он уверял, будто это — каторжный гимн, или «карийский гимн», как он называл его.
— Ну, вряд ли, господа, настоящий каторжник сочинял этот «гимн»! Тот плохо знает каторгу, кто считает, например, «заржавленные оковы» атрибутом особенно тяжких испытаний.
— Как так?
— А вот сами увидите, заржавеют ли ваши кандалы при постоянном ношении. Напротив, они будут блестеть как стеклышко!
…Но когда работа несколько налаживалась, он первый начинал петь под дружные удары арестантских молотков:
Стук молота от века и до века…
Башуров присоединялся. И когда на темном дне холодного неприветливого колодца раздавались стройные звуки «каторжного гимна», несясь в вышину то в виде горькой жалобы, то гневной угрозой, на душе становилось как-то жутко и сладко… Особенно стих —