к костру. У огня сидел Отар в казачьей папахе. На чёрной бурке с закрытыми глазами лежал её сын. Он ещё дышал, но рана медленно вытягивала из его груди жизнь, и пар, идущий изо рта, становился всё слабее. Вечный наёмник Отар почуял в нём русалочьего сына и как мог пытался спасти, но что могли сделать руки, привыкшие убивать, с пулей, застрявшей у самого сердца?
Понимая, что не сможет остановить смерть, Фрина просто легла рядом и обняла сына. Он шевелил губами как двадцать лет назад, когда искал грудь. Но вместо молока на них теперь стекали слёзы матери. Фрина стала вспоминать всю свою прошедшую жизнь, как будто она сама умирала и пыталась в последние свои часы прикоснуться памятью к тем, кто был дорог, и простить тех, на кого до сих пор держала зло. Ей вспомнился жрец ромейского бога, убитого, но бессмертного, как сама жизнь. Жрец рассказывал ей про то, как мать бога смотрела на него умирающего, а он просил её не плакать. И вспомнив это, Фрина ещё сильнее залилась беззвучными слезами: «Если слышишь ты, если ты всё-таки не умер тогда на кресте, помоги ему! Возьми жизнь мою. Всё, что хочешь, бери, но его спаси. Прошу тебя! Ради слёз матери твоей прошу…»
Наступило утро. Небо, окрашенное кровью сына, осветило ущелье. Костёр потух, оставив после себя только запах гари. Отар сидел неподвижно, и его тень закрывала лица спящих – бледного юноши и его поседевшей за одну ночь матери. Дыхание юноши было слабым, но ровным, а дыхание Фрины – глубоким и тяжёлым, как сердце, познавшее боль.
Отар выходил её сына и проводил на корабль, отплывающий к чужим берегам. Фрина так и не рассказала ему о себе, представившись странницей, случайно заблудившейся в горах. К сестре она вернулась через месяц уже глубокой старухой, отдав своё бессмертие за такую долгую и такую короткую жизнь спасённого сына.
Она прожила несколько лет, полных обычных старческих немощей и болезней. Под конец уже и ходить одна не могла – всюду под руку с Мимозой и опираясь на сучковатую клюку. Никто не узнал бы в сгорбленной старухе бывшей сирены, да и не нужно это. Похоронив Фрину, и Мимоза потеряла бессмертие. Правда, старела она намного медленнее. Вот и сейчас, через сто сорок почти лет, она ещё очень даже ничего. Волосы всё так же черны, а кожа – бела. Бёдра у нее широковаты, пожалуй, но мужчин это даже привлекает. Всех, кроме Отара. Но что с циклопа возьмёшь! Только и решился на то, чтобы, как галантный кавалер, проводить её от буфета до дома после ночных посиделок. И пошёл к себе чуть пошатывающейся походкой. Мимоза посмотрела ему вслед, покачала головой и закрыла дверь. Утром рано вставать.
Доброй ночи, Мимоза!
Навий да Алинадий
Это по осени случилось, когда земля подстыла основательно и мурминские упыри перешли от рытья свежих могил к охотничьему промыслу. С неохотой, надо сказать, перешли, ибо год был холерный, и людишки мёрли часто, предоставляя кладбищенской нежити широкий выбор.
В Мурмино двое их обосновалось – Навий да Алинадий. По людским понятиям были они братьями, рождёнными от одной матери. Но упыри родства не признают, поэтому сами себя они считали вроде как подельниками – вместе жили, вместе работали и пропитание добывали. Будучи упырями уже во втором поколении – а такое случается, когда по зимней тоске упыриха с упырём под землей барахтаются, – они могли и днём выходить, и петушиного крика не боялись. Поэтому жили среди людей, почти не таясь, но на особинку, конечно, – могильщиками при местном кладбище, в сторожке на самом дальнем от часовни краю.
Раньше-то они в Алекановке обитали, но мать-упыриха погнала их оттуда. Во-первых, людишек в Алекановке мало – самой бы пропитаться чем. А во-вторых, очень уж неуютно ей делалось, когда Алинадий, младшенький, буровил её своими раскосыми глазками. Прям бежать ей хотелось от этого взгляда. Старшего-то, Навия, она… не любила, конечно, нет, – упыри и слова такого не знают, но как-то привечала – то по затылку огреет, то пнёт, мимо проходя. А вот Алинадия упыриха стороной обходила. Ведь с самого младенчества так – сидит, бывало, морда в соплях, пасть в крови, смотрит то на свежеубиенного, то на упыриху, то на братца своего Навия, а потом вдруг всполошится, на луну оглянется и загудит протяжно: «К чему это всё?.. К чему-у-у-у?..» Жуть! Короче, прогнала она Алинадия от себя. А Навий сам за ним увязался. Ну и пускай – в Алекановке и на одного упыря народу не найти…
А Мурмино – село большое, с богатой суконной фабрикой, с мануфактурами, лавками и школой. Здесь, на свежих по зиме харчах и при кладбище, братья заматерели – морды у обоих ражие, налитые. В плечах – косая сажень, кулаки – как молоты. В четырнадцатом году их чуть в солдаты не забрили, да вовремя они уездного воинского старшину того… Вот из-за этого «того» в Мурмино потом долго эсеров-террористов искали, допросы всем подряд устраивали. Не нашли никого, конечно, но шуму много было – по всей Рязанской губернии дело прогремело!
Ну а теперь-то всё иначе стало. Нет ни воинских старшин, ни волостных, ни приказчиков, ни купцов в Мурмино. А есть при фабрике комиссар от Губсовнархоза, и в его рабочих, мозолистых руках вся власть нынче. Вот из-за него всё и случилось.
В ноябре землю копать тяжело. Тем более когда в день по три-четыре раза похороны. Навий с Алинадием аж до кровавого пота, бывало, упаривались. А к ночи земля уж так простывала, что хоть ломом её долби! Нет, не пойдёт так дело, решили братья. Надо в село идти. Но и на селе тоже не сахар – народишко ночью по домам сидит, носу не кажет. А днём ведь, у всех на виду, не поохотишься. Поскучнели рожи у упырей, сдулись. Голодно!
Навий уже хотел женихаться – девок тайком от родителей на прогулки вечерние зазывать. Авось какая дура, из тех, что пострашней, и согласится? Но тут Алинадий вовремя заметил, что у складов суконных на ночь караул выставлять начали! А караул-то – всего два бойца, и те по очерёдке греться бегают в контору. Куда с добром!
Решено было на охоту идти той же ночью. Время самое удачное стояло – полнолуние, а значит, силы у упырей будет втрое. Луна полная, но не видать её – облачно, и потому темно, хоть