Так ли, этак ли, идея mixt-аристократии, игнорирующая октябрьский coup d’etat, представляется Вашему покорнейшему слуге на удивление своевременной. Надеюсь в разумные сроки обрести дюжину экземпляров Новейшей бархатной книги, на страницах которой протянут друг другу руки аристократы Первой и Второй российских империй.
Почту за честь лично Вам представиться» — далее следовало приглашение в самый элегантный гранд-отель Санкт-Питербурха на пресс-конференцию лидеров Генеральной партии.
Лакей в цилиндре распахнул с поклоном стеклянную дверь еще за пять шагов, а вот при старом режиме советского человека отшивали уже за десять. «Кто хозяин страны — мы или американцы?!.» — кричал гордый Генка Ломинадзе, бешено вращая черными девичьими очами, вместо того чтобы попросту сунуть швейцару в белую пухлую лапу — при том что он любому гардеробщику готов был надменно бросить: «Пальта нэ нада». Меня всегда тянуло изображать Генку с грузинским акцентом, хотя он не только говорил по-русски не хуже меня, но и вообще не знал грузинского языка: отец оставил их с матерью, когда Генке было лет пять. Тем не менее Генка очень гордился своим отцом, тяжело раненным при обороне Севастополя и пребывавшим в отдаленном родстве с царственным семейством Багратиони. Гордился Генка и тем, что десять поколений его предков служили российской короне вплоть до командира Дикой дивизии генерал-лейтенанта Багратиона. Мне в ту пору казалось нелепым гордиться заслугами предков — это было презрение босяка к домовладельцу. Зато Генкина преданность России, а не Грузии смешной мне не казалась — человек и должен стремиться от малого к великому!
Оттого-то меня нисколько не задевало, что нас не пускают в валютные кабаки, — я не видел в них ни малейшего признака величия. А вот у Генки не было худших врагов, чем швейцары, — приходилось его и оттаскивать, и брать на поруки, выдавая себя за комсорга… Кончилось тем, что Генка выучился рокотать по-американски и начал одеваться у фарцовщиков, дабы изображать «штатника». А потом женился на черненькой, как галчонок, болгарке по имени Огняна и через Югославию действительно рванул в Штаты и там, под сенью статуи Свободы, окончательно растаял без следа.
А мог бы теперь тоже свободно полюбоваться, с какой пошлой роскошью обставились нынешние предводители команчей — бронзы, мраморы, картины, все с большой умелостью и без всякого ума: в этом и заключается солидность. Люди в черном остановили меня только у входа в конференц-зал — мрачные, а не вальяжные, в отличие от былых привратников: теперь им, видно, и впрямь приходилось что-то отрабатывать. Данилевский, однако, сдержал свое дворянское слово — я был внесен в список приглашенных, и мне даже было выделено место в первом ряду газетчиков и газетчиц. Только здесь я наконец узнал, что проживаю в СЗФО, а в президиуме узнал незабвенные партийные физиономии над унылыми типовыми галстуками: «Не влезай — убьет. Скукой». Только Данилевский, пленительно небритый, поигрывая трубкой, сидел с краешку в мягкой кожаной куртке, приводившей на память слово «сафьян».
Федеральный бюджет, региональный бюджет, консолидированный бюджет. В первом чтении, во втором чтении, в сто семнадцатом чтении. Указ сто семнадцать бис от четырнадцатого июля. Указ двести двадцать семь от тридцать седьмого мая. Указ две тысячи двести сорок восемь с половиной от советского информбюро.
Нейтрализация скукой — это оружие массового поражения нехорошо тем, что подъявший его обречен доживать в пустыне. Но Данилевского от этой радиации защищали сафьяновый переплет и барственная усмешка. А когда он наконец заговорил своим прославленным голосом, наполненным эротической хрипотцой, то и поза его из барственной сделалась напористой. Навалившись локтями на стол, он пророчествовал, что прежняя элита продала страну и стране теперь необходима новая элита, всем обязанная государству, а не собственной удаче, подобная задача стояла и перед Сталиным — заменить пассионариев послушными винтиками, которые бы не имели интересов за пределами службы, но это была утопия — винтики предают первыми, верность сюзерену хранят лишь аристократы, необходима преемственность по отношению к советской аристократии, ибо царская знать частью сгнила еще до революции, а частью была истреблена, возрождена может быть только аристократия советского образца, вознесшаяся к власти из низов, из глубинки…
Данилевский полностью проглотил мою наживку и очистил ее от иронических еврейских штучек до полной гибели всерьез. Богатыри, не вы. И барственность стекла с него, как прошлогодний снег. А что? Нашел дело — бросил кривлянье, это многих славных путь. Мишель Терлецкий не нашел ничего крупнее себя — вот и отдал жизнь вывертам. И все равно это лучше, чем отдать ее скепсису, свистящему, как воздух из проколотого шарика.
Команчи из глубинки внимали своему предводителю как зачарованные, однако на бюстах нынешней знати не дрогнул ни единый галстук. Мне показалось, Данилевский как-то меня распознал, потому что, утомленно выдвигаясь из-за стола, бросил на меня некий приглашающий взгляд. Как все великие полководцы, он был наполеоновского роста. Я шагнул к нему и даже успел поздороваться, уже понимая, что его не смутит наша разница в росте, однако задать вопрос про его дядю Гришу не успел — страшный толчок в спину едва не сбил меня с ног. Обретя равновесие, я оглянулся и увидел, что отпихнувший меня молодой человек из Медвежьегорска припадает локтем к плечу Данилевского, а его кореш фоткает их, словно двух своих дружбанов.
Уже стояла прочная зима, пробившись сквозь череду оттепелей, а в тот сумасшедший день, вернее, день, предшествующий той сумасшедшей ночи, снег валил с утра — каждая снежинка в отдельности невесомая, будто мгновение, а все вместе неподъемные, словно жизнь: в каком-то супермаркете рухнула кровля, погибло семнадцать человек. В неверном свете витрин я пробирался к дому сквозь сугробы, и вдруг кто-то сверху бросил в меня снежком. Я поднял снисходительный взгляд на озорника и увидел, что с крыши шестого этажа на фоне черного неба надо мной навис огромный снеговой козырек. Я сделал несколько шагов и услышал за спиной глухой удар, от которого содрогнулась земля. Там, где я был мгновение назад, высился метровый сугроб, рассеченный ледяными торосами. Значит, теперь и я могу получить статус беженца, только и подумал я.
Я уже предвкушал уединенный вечер дома — вдвоем с Викой: жена с заметным облегчением отправилась навестить запорожскую родню. Но еще с улицы я углядел свет на нашем втором этаже и вместе с радостью почувствовал легкое разочарование — супруга обещала быть только завтра к вечеру… И тут вдруг меня снова пронзило, что Вика НИКОГДА не узнает, как неотступно я о ней думаю, только о ней, и ни о чем больше. И я вновь ощутил такое бессильное отчаяние, что едва не завыл.
Мммммммммммммммммммммммммммммммммммммммммммммм…
Неужто мне теперь вечно мучиться?.. Я даже порадовался, что жена меня хоть на часок да отвлечет. Но когда из прихожей я услышал голоса в кухне-гостиной, я немножко струхнул, что она привезла с собой каких-то запорожцев. Я готов предоставить кров хоть самому Тарасу Бульбе, лишь бы он не мешал мне общаться с любимыми тенями, но ведь все считают своим долгом развлекать меня разговорами…
Однако старому Тарасу было бы не ввергнуть меня в такую оторопь: в эстрадном смокинге, при бабочке, с выражением пронзительной веселости, проступавшим на его личике каждый раз, когда он собирался кого-то опустить, меня встретил горделиво приосанившийся Иван Иваныч.
— И. Е. Репин. «Не ждали». — Он откровенно наслаждался моей немотой. — Не пугайтесь, это наша рекламная акция. Вы выразили пожелание познакомиться кое с какими персонажами — они перед вами.
Горделивым жестом владельца паноптикума Иван Иваныч указал на четверых мужчин, сидевших вокруг тяжелой дубовой крышки нашего стола. Мой взгляд ошалело пометался от ночных гостей к Иван Иванычу и обратно — никого из них я прежде не видел. Внезапно моя оторопь сменилась ледяным ужасом: лицом ко мне сидел отлитый из стеарина старик в отцовском темно-сером костюме!
Костюм и после гробовой доски остался почти неношеным, но тот, кто его теперь донашивал, был воскрешен теми же мастерами, которые нынче воскрешали в воске царей и цареубийц для уличных кунсткамер. Этим экспонатом Иван Иваныч особенно тщеславился.
— Лев Семеныч Волчек, прошу любить и жаловать, — церемонно указал он на стеаринового старца, и тот с усилием привстал и едва слышно, но с большой любезностью продребезжал:
— Здравствуйте, как вы себя чувствуете? Здравствуйте, как вы себя чувствуете?
Во всем его лице только отвисающие нижние веки были тронуты розовым.
— Спасибо, хорошо, — пробормотал я, начиная ощущать морозные покалывания в нежных зонах и кончиках пальцев. — А как вы? Я много о вас наслышан.