Во всем его лице только отвисающие нижние веки были тронуты розовым.
— Спасибо, хорошо, — пробормотал я, начиная ощущать морозные покалывания в нежных зонах и кончиках пальцев. — А как вы? Я много о вас наслышан.
— Здравствуйте, как вы себя чувствуете? — ответил Лев Семенович еще более любезно, вглядываясь в меня бесцветными глазами из-под ватных бровей. Сквозь белоснежный пух его волос просвечивал такой же стеарин, что и на литых складчатых щеках.
— Михаил Семенович Терлецкий, писатель, правозащитник, прибыл в Россию по гранту… — Иван Иваныч пророкотал что-то американское, из чего мне удалось выловить только «хьюмэн», «райтс» и «фаундэйшн».
— Извините, я вас не сразу узнал… — Какая-то неубиваемая программа продолжала вести меня путем радушного хозяина, словно бы и не было ничего странного в том, что гости приходят без приглашения в отсутствие хозяев, неизвестно где раздобыв ключ.
Полуотвернувшийся Мишель показал мне в профиль скорбно-презрительную улыбку, давая понять, что к подобному невежеству он давно привык. Зато с Сырком я не оконфузился. Небритый дельфин был в черном матросском бушлате, в распахе которого открывалась рваная тельняшка, — видно, готовился снимать горячих комсомолок верхом на пушечных стволах крейсера «Аврора». Сырок старался быть серьезным, но после первых же моих слов его полные губы радостно разъехались среди полуседой щетины. Хотя сказал я только лишь:
— Вы удивительно выносливый человек. Как вы выдерживаете вечные суды, объяснения с прокурорами?..
— Но это же очень смешно! — последовал ответ, и я увидел, что ему действительно смешно.
Рука у него была еще более пухлая и нежная.
Последний гость сам встал мне навстречу и по-медвежьи приобнял, пощекотав и поколов серебряной с чернью жесткой бородищей.
— Спасибо тебе, что дядей Гришей занимаешься. Я хоть его никогда и не видел… Но меня это всегда ужасно напрягает: умрет человек — и через два дня уже никто не помнит!..
Откинувшись, он всмотрелся в меня горящими шоколадными глазищами из-под черно-серебряных кустиков, и мы, не сговариваясь, с чувством пожали друг другу руки. Лапа у него была твердая и сильная, как у землекопа. Он смахивал на пророка Иезекииля, сошедшего со сводов Сикстинской капеллы, только гораздо более растрепанного и добродушного, и я немедленно опознал в нем собрата по безумию — кому я могу не лгать.
— Твоего учителя, Моисеенко, по-моему тоже подзабыли, — по-свойски посетовал я. — Связал себя с красными конниками — с ними и потонул.
— Моисеенко — Гомер, — пророчески возгласил пророк. — Гомеры и в огне не горят, и в воде не тонут. Если бы у Атлантиды нашелся свой Гомер, она бы до сих пор плавала.
— Значит, у наших отцов Гомера не нашлось…
— Всех забывают… Радька, мой двоюродный брат, на что знаменитый диссидент был — забыли! Потонул! Я Леньку, родного брата, не могу вытащить на поверхность. — Пророк явно не понимал, как такое могло случиться. — Разослал его книгу по всем философским факультетам — хоть бы одна сволочь откликнулась! Слишком опередил свое время.
Одет он был примерно как Вика (спазм в груди) — в китайский ширпотреб. Но вот издал же братнюю книгу за свой счет… Да еще разослал. Только странно, что он прямо с порога пускается в такие откровенности… Может, мне все это чудится?
Я скосил глаз на тех, кто сидел за столом, — они застыли, словно восковые персоны в паноптикуме, и только из вылинявших до белизны глаз Льва Семеновича с отвисающими нижними веками из-под ватных бровей по стеариновым морщинам сбегали брильянтовые слезинки. А Иезекииль все взывал ко мне:
— Ты же профессор, можешь объяснить, что это значит? Я уже наизусть выучил: абсолют содержит все идеи в снятом виде, а потому он есть ничто, порождающее всякое нечто.
— Кто был ничем, тот станет всем… Нет, я по другой части.
— Вот и я Леньке всегда говорил: ну постарайся быть попроще, нельзя чересчур отрываться от людей, тебя даже профессора не понимают. Но он ни к кому не хотел приспосабливаться. Когда я разбирал его бумаги, я такое про себя нашел — я плакал…
В его простодушных глазищах сверкнули слезы, но он справился. И тут же взглянул на Льва Семеновича. И бережно промокнул его стеариновые складочки скомканным клетчатым платком. Однако никто из сидящих за столом не шелохнулся. Мишель продолжал смотреть на отца застывшим скорбно-презрительным взглядом, на широком щетинистом лице Сырка стыла широкая улыбка человека, наблюдающего что-то очень забавное.
— Парадокс, — растерянно развел руками Иезекииль. — Отец всю жизнь со всеми ладил, а мы все получились нонконформисты. Радька вообще на амбразуру бросился, Мишку тоже чуть не посадили, меня из школы в ремеслуху высадили… Смех: отец второй человек в городе, а я с напильниками, со сверлами… Мне это, правда, на пользу пошло. Когда худфонд не брал картины, я слесарем подрабатывал. Мне не в лом, только время жалко. Когда я начинаю красить, мне даже есть некогда. Я и на уроках все равно только рисовал. Учитель рисования затащил меня в кружок, а я как увидел их натюрморт — бутылка, яблоко, тряпочка свисает, — я сразу дверью хлопнул. Я уже тогда любил красить так, чтобы холст взрывался. Я никакого Ван Гога тогда не знал, а сейчас смотрю на школьные работы — к Ван Гогу пробивался! Если звезды — так чтоб горели, как сварка! Я на диплом вместо завода накрасил вулкан. Мне говорят: у тебя отец металлург, напиши горячий цех. А я смотрю в печку — и крашу и крашу! Мне и сейчас хочется показать, что жизнь — это вулкан, что мы живем на магме. Сейчас, правда, в моде те, для кого жизнь — скука и помойка, но кое-что и у меня берут. Продам картину — ты не думай, у меня и ваш Русский музей берет — получу бабки и сразу лечу на Камчатку. И каждый день поднимаюсь к какому-нибудь кратеру. Идешь и думаешь: сейчас долбанет, сейчас долбанет… Они же плюются бомбочками будь здоров!
— Так надо какую-нибудь каску, хоть строительную…
— Ха! Они вместе с каской насквозь пробивают! Да это ерунда, хреново только, что тюбик сейчас двести рублей. А у меня много уходит, я пастозно крашу! На жратву ничего не остается, рубаю один хлеб с кефиром. Мне плевать, лишь бы успеть кое-что. А то у меня ж диабет, нужна диета, хренета, а какая может быть диета, когда один тюбик двести рублей! Да еще грозятся аренду за мастерскую поднять…
Иезекииль юмористически развел руками — полюбуйтесь-де на этих чудаков. Но любоваться на них было некому: стеариновая маска Льва Семеновича не подавала признаков жизни, Мишель твердо демонстрировал свой чеканно-желейный профиль, а Иван Иваныч забавлялся самим Иезекиилем. Сырок же немного заскучал.
— Н-да… А отец тебе что-нибудь рассказывал про дядю… Григория Залмановича?
— Отца хорошо выучили помалкивать. — Растрепанный пророк не осуждал его — сочувствовал. — Мишка из-за этого всю дорогу на отца набрасывался, а я считаю, каждый человек имеет право жить как ему нравится, правильно? Я пусть буду такой, как я есть, а он такой, как он есть, правильно?
Иезекииль вопрошал всерьез, не риторически, и я ответил тоже всерьез:
— Люди не хотят знать, какой ты есть, они хотят, чтоб ты их поменьше расстраивал. Даже после смерти. Чтоб тебя было приятно любить или приятно презирать.
— Что же здесь приятного — презирать собственного отца? — вдруг ожил Михаил, обратив ко мне половину своей скорбно-презрительной и все-таки словно бы заискивающей улыбки.
— Но все-таки лучше, чем презирать себя, — пробормотал я, не зная, допускают ли такую невежливость законы гостеприимства. Правда — орудие ада, приятная ложь — орудие забвения — что выбрать?
Лев Семенович не реагировал. Но я заметил, что слезинки прекратили свой бег, когда мы от «Леньки» перешли к вулканам.
— Мне пора, — внезапно ожил Сырок, не удержав широчайшей улыбки в предчувствии каких-то припомнившихся радостей.
— Может быть, чаю? У меня еще и сыр есть, — господи, как бы Сырок не принял сыра на свой счет…
— Нет-нет, мы только что из ресторана. — Сырок уже затягивал в прихожей синюю шерстяную петлю на шее.
— А вы ничего не знаете про своего двоюродного дедушку, Григория Залмановича? За что его расстреляли?
— Если не давать людям трахаться, они и будут друг друга мочить. — Сырок одарил меня самой широкой из своих дельфиньих улыбок и ускользнул в темноту от наших сложностей.
За круглым столом тем временем возобновилась дискуссия, каждый ли имеет право быть тем, кто он есть, — как будто можно быть кем-то иным. «Генка» кипятился, «Мишка» презирал, Лев Семенович безмолвствовал, Иван Иваныч, отсевши в сторонку, наблюдал, заложив ногу на ногу, словно дрессировщик за площадкой молодняка.
— Да, а как вы сюда вошли? — словно бы мимоходом обратился к нему я, давая понять, что желаю только лишний раз восхититься его изобретательностью.