Рейтинговые книги
Читем онлайн Дневник читателя. Русская литература в 2007 году - Андрей Немзер

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 103

Не так уж трудно уразуметь, что любые попытки «оспорить» Шаламова, поймать его на «противоречиях» (а они видны невооруженным глазом), скорректировать его «категоричность», выдвинув очень понятные гуманистические или богословские аргументы, – дело бессмысленное и безответственное. Солженицын, чье право на несогласие с главным страшным жизненным чувством Шаламова, оправдано его собственным лагерным опытом, спорит с автором «Колымских рассказов». Но совсем не с той страстью, что кипит в шаламовских приговорах Солженицыну, якобы не знавшему настоящих лагерей и потому «приукрасившему» бытие зэков. Солженицын не хуже своих присяжных недоброжелателей понимает, что опыт Шаламова дольше и страшнее. Не худо бы, однако, и азартным «защитникам» Шаламова, не нюхавшим тюрьмы и лагеря вовсе, почерпнувшим свое знание об их беспросветной ночи из книг (не только свидетельских, но и «концептуальных»), использующим чужую боль, муку, отчаяние как эффективные орудия в «теоретической» дискуссии и упивающимся идеей о ничтожестве человека, – не худо бы и им понять, сколь недостойное дело – считать (соизмерять) лагерные сроки, выпавшие двум писателям, и на основании этих «данных» формулировать чаемые выводы. Страдание вообще плохо поддается количественным оценкам. Абсолютное страдание (а его чаша и была испита всеми жертвами коммунистической нежити) – не подлежит им вовсе.

Шаламов был убежден, что «лагерь – мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле». Шаламов с глубокой скорбью думал о человеке, из которого – как свидетельствовал его опыт – можно вынуть и выбить все человеческое. Шаламов верил, что ХХ век покончил с искусством и литературой, а его собственная проза строится на качественно новых началах, единственно возможных и для будущей – совершенно иной – словесности. Всякий читатель, будь то литератор, мыслитель, политик или «обычный человек», волен принимать или не принимать эти безжалостные положения. Но тем, кто принимает их вполне (скорее все же – артистично имитирует таковое приятие), все-таки не худо бы, во-первых, помнить, какой ценой шаламовские убеждения оплачены, а во-вторых – додумывать их до конца. То есть выписывать не подлежащий обжалованию приговор не только мирозданию, человеку вообще, России, ХХ веку, «архаичной лжи» религии, философии, искусству и словесности, но и самому себе. Что – если быть последовательным – плохо сочетается с сооружением метафизических доктрин и литературных манифестов. Вернее – совсем не сочетается. Как, впрочем, с любым видом деятельности, включая создание семьи и продолжение человеческого рода.

Жить по Варламу Шаламову невозможно. Игнорировать его судьбу и личность, его роковое знание, напоенное мукой, стыдом, болью и страхом, отчаянием, с которым писатель, как кажется, долго и с безмерным напряжением боролся (иначе – просто не было бы его стихов и прозы), ставить его книги на дальние полки и прятать от детей – бессовестно, то есть, покуда мы еще надеемся остаться людьми, тоже невозможно. И так же невозможно писать о Шаламове – встраивать его многолетний изматывающий душу стон в культурные контексты, отыскивать исторические традиции и фиксировать творческое развитие эстетических и мировоззренческих принципов Шаламова у сочинителя Имярек…

Искренне прошу прощения у тех коллег, что стремились честно и профессионально исследовать прозу и стихи Шаламова или пытались передать человеческое потрясение испытанное по прочтении «Колымских рассказов», «Левого берега» или «Воскрешения лиственницы». Мне кажется, что бывают случаи, когда филологическая школа и литераторский дар бессильны, и что случай Шаламова – именно такой. У меня нет права на эти грустные строки, но и права не заметить столетия великого мученика у меня тоже нет.

...

29 июня

Июль

Что, если это песня?

Лев Осповат. Как вспомнилось. М.: Водолей Publishers

Лев Самойлович Осповат – историк испанской и латиноамериканской словесности, переводчик, биограф поэта Федерико Гарсиа Лорки и художника Диего Риверы, автор нескольких весомых статей о Пушкине – написал еще одну книгу, «Как вспомнилось».

Что вспомнилось,

как вспомнилось,

и – ни размеров,

ни рифм,

ни поэтических образов.

Только

заданный первыми же словами,

пришедшими в голову,

ритм,

подчиняясь которому,

возникают,

проборматываются

и ставятся в строчки

остальные слова.

Первой – задающей мелодию – миниатюре предпослан эпиграф: …что, если это проза, / да и дурная?.. Юный Пушкин язвительно пародировал «Тленность» Жуковского, еще не умея расслышать чистой музыки освобожденного от «украшений» стиха, белого бесцезурного пятистопного ямба, сложенного из «простых» слов и изобилующего смелыми переносами. Этот размер со сходным ритмико-синтаксическим рисунком годы спустя будет использован Пушкиным во «…Вновь я посетил…», где оживут поэтические мысли автора «Тленности» – мысли о жизни, смерти и бессмертии.

Л. С. написал свою книгу верлибром – стихом, не знающим ограничений (только «произвольное» деление на строки), который в ХХ—ХХI веках может (не всегда и не у всех!) служить аналогом «прозаических» пятистопников Жуковского и Пушкина. Конечно, при выборе размера (интонации, конструктивного принципа) сказался опыт переводчика поэзии ХХ века (в частности, Пабло Неруды, одного из самых любимых поэтов Л. С. и самых обаятельных персонажей его книги). Конечно, в формуле «дурная проза» (так увертюра и названа) слышится самоирония, за которой нешуточная (и понятная) тревога автора, вдруг дерзнувшего предстать поэтом – заговорить о себе и от себя. Но, по-моему, важнее было обозначить «пушкинскую» тональность – тональность, позволяющую соединить анекдоты в духе table-talk и исповедальную лирику.

Что и случается почти во всех «новеллах». («Этюдах», «набросках», «отрывках»? – все определения хромают. Может, лучше других подошло бы слово opus, да употребляется оно сейчас чаще не в старинно-музыкальном, а в глумливо-фельетонном смысле.) Вот автор постигает «краткий опыт небытия» – щель, в которую он залег при бомбежке, завалило землей.

Ничего

я не запомнил.

Очнулся – дышу.

Существую. Лежу на травке.

Приподымаюсь —

земля с меня сыплется.

Ребята

отряхивают с лопаток

эту же землю,

пот утирают со лбов.

Смеются:

– А мы уже поспорили.

Одни говорят:

«Откапывай!»

Другие:

«На хрен откапывать?

Может, звездой накрылся

младший сержант,

придется

обратно его закапывать —

двойная работа!»

А ты жив-здоров.

Примета добрая – жить будешь долго.

И в самом деле:

долго живу!

Чего здесь больше – неподдельного ужаса от встречи со смертью или юмора, солдатской грубоватости, радости жизни, бодрящей юношеской надежды? И чего больше в коде – благодарности за то спасение или печали, которой одарили долгие годы?

Улыбка возникает в самых страшных эпизодах – военных, связанных с «большим террором» (к счастью, мальчишки, создавшие в 1937 году «Тайное общество лордов и графов, / сокращенно – ЛОГРА» попались незлому следователю: «Какие вы лорды, / какие графы, / засранцы вы!») или борьбой с космополитизмом, прямо сказавшейся на судьбе автора. Фронтовик, член партии, блестящий выпускник истфака МГУ отправился учителем в сельскую школу, оставив в Москве семью – можно сказать, дешево отделался. В откровенно же комических историях сквозит печаль. Деревенский школьник рассказывает о Варфоломеевской ночи:

Он воспроизводит,

а может, и передразнивает

мою патетическую интонацию:

– За одну эту ночь погибло

сорок тыщ бегемотов!—

И – наигрывая патетику:

– Кровь бегемотов текла

по парижским улицам.

Смешно-то смешно, но когда-то кровь и впрямь текла по парижским улицам. А в пору описанного урока – от Москвы до самых до окраин. Правда, не бегемотов. И не гугенотов. «Космополит», которого нигде не берут работу, нанимается в зоопарк… львом; однажды в его клетку вводят тигра, а тот, подбежав к бедняге, спрашивает: «– Ду бист ойх Аид? (– Ты тоже еврей?)». Продолжение следует:

Анекдотом этим отменным

я еще не успел насладиться

вдоволь,

посмеяться над ним с друзьями,

как вдруг узнал,

что мой однокурсник,

который его рассказал,

выбросился

с десятого этажа.

Сюжеты времен вегетарианских поданы мягче. Но и там порой продирает холодок. Например, в истории о лекции, которую автор читал где-то «в районе Лубянки» («пропуск в проходной, / не забудьте паспорт»). По настойчивой просьбе заказчиков рассказывать пришлось о трех трудно связуемых произведениях – шолоховской «Судьбе человека», «Старике и море» Хемингуэя и романе ныне напрочь забытого Олдриджа «Последний дюйм». Начальник подводит итог: «– Товарищи! Мы с вами прослушали / очень полезную лекцию. / Нам было / продемонстрировано, / как должен вести себя / человек, / оказавшийся в чрезвычайных условиях. // Тут я окончательно / понимаю, / где нахожусь». А читатель – кто был четвертым человеком «в чрезвычайных условиях». И сходно в меланхоличной реплике легендарного парикмахера ЦДЛ о толпе членов СП, собравшихся для обсуждения (погрома) романа Дудинцева:

1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 103
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Дневник читателя. Русская литература в 2007 году - Андрей Немзер бесплатно.

Оставить комментарий