Конечно же, критикуя национальную историю, мы пытались поставить под сомнение систему категорий марксистской историографии в целом. Наряду с национальной историей мы отрицали базовые понятия марксистской социальной истории — классы (что, видимо, было типичнее для 1980-х гг.). В случае с классами логика была точно такой же: мы старались разложить их на более мелкие социальные группы, а потом эмпирически посмотреть, в какие «реальные единства» эти группы объединялись[174]. Впрочем, и здесь успех был весьма частичным: даже если нам удавалось описать те или иные «реальные социальные группы», мы не знали, как нам их назвать, не говоря уже о том, чтобы построить из них «здание общества». Надо ли подчеркивать, что отнюдь не только молодые советские историки конца 1980-х гг. столкнулись с подобными трудностями? Старшие коллеги во всем мире попали в аналогичное положение одним-двумя десятилетиями раньше.
В обоих случаях — и с классами, и с нациями — речь шла о номиналистическом разложении общностей (или коллективных персонажей) истории. Не важно, каких именно персонажей — Франции или дворянства, России или рабочего класса: важно, что существование общностей было поставлено под сомнение. До 1970–1980-х гг. можно было спорить, являлось ли дворянство классом или сословием, было ли оно в кризисе или нет, но никак не о его существовании — или, точнее, не о его пригодности в качестве категории исторического анализа (что, впрочем, почти одно и то же).
Процесс номиналистического разложения общностей, характерный для западной мысли последних двух-трех десятилетий, представляется мне общим знаменателем как упадка классовой политики, так и кризиса национального государства. Эта интеллектуальная трансформация началась отрицанием классов, за которым последовало отрицание наций. Отрицание классов пришлось на 1970–1980-е гг. и было связано с политическим контекстом победы либерализма над марксизмом. Отрицание наций приходится в основном уже на 1980–1990-е гг. (хотя оно имело параллели в прошлом) и связано с политическим контекстом глобализации.
2
Эти два контекста кажутся достаточно различными. Но если рассматривать глобализацию как очередной триумф либерализма, нельзя ли считать номиналистическое разложение общностей интеллектуальным эквивалентом этого последнего?
В пользу подобного предположения можно привести некоторые аргументы исторического характера. С момента своего возникновения либерализм нуждался в идее абсолютного индивида, т. е. в разложении таких общностей, как средневековые сословия и корпорации. Конечно, на место средневековых сословий либерализм поставил другие общности (прежде всего нации и классы), однако при этом в рамках либеральной мысли они, по-видимому, имели логический статус, отличный от статуса сословий в средневековой мысли. Средневековые сословия рассматривались как предшествующие по отношению к индивидам, в то время как в либеральных теориях индивиды предшествовали классам. Это справедливо и применительно к нации, которая в либеральной традиции рассматривается как целостность, основанная не на происхождении, но на общественном договоре.
Отсюда, казалось бы, следует вывод, что созданные либерализмом общности не являются абсолютно необходимыми для либеральной мысли. Скорее они могут рассматриваться как наследие прошлого, и неудивительно, что окончательное торжество либерализма имело следствием разложение всех целостностей кроме, естественно, человечества. Возможно, логика проекта глобализации не так уж далека от изложенной.
Однако эта логика мне кажется несколько прямолинейной. На самом деле либерализм нуждается не только в индивидах, но и в общностях. Это не единственное внутреннее противоречие либеральной мысли. Либерализм кажется логически неизбежным многим из нас. Он слишком хорошо соответствует нашей картине мира — следовательно, нашей логике. Мы склонны не замечать его внутренних противоречий, потому что такие противоречия характерны для нашей мысли в целом[175].
Остановимся на этом подробнее. Если индивиды предшествуют категориям, то структура последних не должна следовать аристотелевской логике. Ведь предшествующие категориям индивиды не могут иметь нарицательных имен. Поэтому эмпирически мы классифицируем множество не имеющих нарицательных имен объектов. В таком случае мы обычно создаем категории, которые не отвечают принципу необходимых и достаточных условий — скорее, эмпирическая классификация производит прототипические категории. Они образуются вокруг так называемых хороших примеров или прототипов, к которым менее хорошие примеры и даже пограничные случаи присоединяются с помощью неопределенного семейного сходства, так что может не существовать ни одного свойства, которое разделялось бы всеми членами категории и только ими. По-видимому, логика прототипа свойственна миру, в котором индивиды предшествуют общностям. Нарицательным именам нет места в таком мире: агрегаты неназванных объектов, которые мы производим с помощью эмпирической классификации, как правило, не соответствуют нарицательным именам, потому что те предполагают логику необходимых и достаточных условий. У эмпирических категорий, как у индивидов, могут быть только собственные имена. Поэтому логику прототипа можно назвать логикой имен собственных[176].
Означает ли это, что вселенная либерализма — это вселенная без нарицательных имен? Разумеется, нет. Такая вселенная вообще едва ли возможна, разве что в качестве воображаемой модели. Ведь мы не в состоянии совершенно «отключить» языковую интуицию, сформированную, в частности, опытом употребления нарицательных имен. Что касается либерализма, он не может обойтись без приписывания универсальных предикатов индивидуальным объектам — иными словами, без общих утверждений. «Все люди равны» — это уже общее утверждение, причем основополагающее для либеральной мысли. Вместе с ним нарицательные имена возвращаются во вселенную либерализма.
Итак, либерализму необходимы общности, названные нарицательными именами, а значит, воспроизводящие структуру аристотелевского космоса. Следовательно, с одной стороны, индивиды предшествуют классам и нациям, но, с другой стороны, классы и нации как общие понятия существуют независимо от индивидов и в известном смысле предшествуют им.
Это справедливо не только для либеральной мысли. Это, по-видимому, справедливо для человеческого мышления в целом. Системы мысли отличны друг от друга не столько тем, что одни из них следуют одной логике, а другие — другой, сколько пропорцией, в которой в них совмещаются элементы разных логик. Утверждение, что либеральная мысль является внутренне противоречивой системой, приложимо к любой мысли. Интерес интеллектуальной истории состоит в изучении конкретных комбинаций взаимоисключающих идей.
Возвращаясь к истории Европы, нельзя сказать, что номиналистическое разложение общностей стало автоматическим следствием торжества либерализма. Чтобы понять причины распада коллективных персонажей истории, надо приглядеться к процессу распада.
3
На мой взгляд, механизм возникновения и распада истории Европы (как и всемирной истории в целом) состоит в формировании и кризисе системы основных исторических понятий. Как известно, современная система исторических понятий сложилась в XVIII — начале XIX в., хотя история отдельных понятий (и особенно соответствующих слов) часто восходит к более отдаленному времени. Однако свое более или менее современное значение эти понятия приобрели на протяжении нескольких десятилетий до и после Французской революции. В это же время, что особенно важно, они стали основными историческими понятиями. Это означает, что в них нашла выражение идея истории (точнее, направленности истории), — идея, вне рамок которой эти понятия во многом теряют свой смысл. Разве история не состоит в прогрессе от варварства к цивилизации, Просвещению, культурной и социальной жизни? Разве это развитие не направлялось государствами и не определялось классовой борьбой между дворянством, буржуазией и пролетариатом, которая приводила то к реформам, то к революциям! Что бы стало со всеми этими понятиями, если бы не было идеи истории?
Нации, конечно, тоже относятся к основным историческим понятиям — причем не только нация вообще, но также и некоторые конкретные нации. И Европа, которая служит одним из имен культуры и цивилизации, также является основным историческим понятием.
Заметим, что основные исторические понятия могут быть выражены как именами нарицательными, так и именами собственными. Однако не следует преувеличивать противоположность тех и других. Мы имеем дело, скорее, не с двумя типами имен, а с двумя тенденциями их употребления. Так, понятия социальных наук не являются совершенными нарицательными именами, поскольку в них содержится отсылка к конкретному историческому опыту. Они функционируют отчасти как собственные имена, не утрачивая, однако, своих общих значений, вот почему Ж.-К. Пассерон называет их «полу-собственными именами (semi-noms propres)»[177]. Соответственно и имена собственные, которые в принципе способны служить носителем общих значений, обретают способность выражать общие понятия. Поэтому «цивилизация» в одном (и очень важном) смысле означает европейскую цивилизацию, а «Европа» может означать цивилизацию и в этом смысле быть основным историческим понятием.