Линденберг смешивает в своей книге критику демократии разной направленности: как нацеленную на ее совершенствование, так и направленную на ее отрицание, и это добавляет путаницы к и без того запутанному интеллектуальному пейзажу. Он подспудно отождествляет всякое отступление от «левой» образца шестьдесят восьмого года с переходом на позиции «правой», что противоречит его же собственному тезису о смене политических размежеваний. Линденберг забывает, что демократия обречена эволюционировать, чтобы сохраниться. В известном смысле такая критика реакции не менее опасна, чем сама реакция, и, более того, составляет ее необходимое дополнение. О современном интеллектуальном ландшафте Франции книга дает весьма фрагментарное представление (отчасти, конечно, и потому, что сам этот ландшафт не вполне оформился). Образ национального фронта интеллектуалов, возникающий из страниц памфлета, — это слишком упрощенная характеристика реально возникающих идейных водоразделов.
Но при всех своих недостатках книга Линденберга схватывает массовую и опасную тенденцию в интеллектуальной жизни Франции — увы, не только Франции — «все возрастающее недоверие к демократии» (с. 7). Напоминание об ответственности интеллектуалов сегодня отнюдь не неуместно.
Новые реакционеры, по Линденбергу, — «движение одновременно антиэгалитаристское и антилиберальное, которое не умещается в традиционные классификации» (с. 12). Все же Линденберг дает ему «содержательные» имена: «национал-республиканизм или просто национализм» (с. 82). Иногда новых реакционеров он называет республиканцами. Содержание движения с негативной стороны определяется, по Линденбергу, «борьбой против всех, кто стремится растворить суверенное государство в болоте индивидуальных прав, нацию — в бульоне единой Европы и глобализации, а культуру — в молодежном мультикультурализме» (с. 14). Отсюда позитивные характеристики новой реакции: «возвращение к государству-Левиафану как к последнему прибежищу от войны всех против всех» (с. 8), возвращение к фантому «единого и неделимого народа» (с. 14).
Особой ненавистью новых реакционеров, как их изображает Линденберг, пользуются права человека, или, точнее, идеология прав человека, то, что Марсель Гоше назвал «правочеловекством» (le droit-de-l’hommisme). Этой идеологии националисты приписывают стремление «аннигилировать суверенитет наций и народов в пользу своего рода тайного мирового правительства судей, экспертов, филантропов и прочих глобальных элит» (с. 33–34). Подкоп под права человека ведется не столько напрямую, сколько косвенно, через показ их внутренней противоречивости (с. 33). В свою очередь, сомнение в обоснованности прав человека позволяет постулировать «преимущество нации перед индивидом» (с. 35). Новые реакционеры воспроизводят восходящее к Карлу Шмитту (одному из наиболее популярных сегодня во Франции авторов) отождествление демократии «правочеловекства» с «франко-иудаизмом» и американской глобализацией (с. 62). Наконец, атака на права человека питается массовой исламофобией, отрицающей идею «общей человеческой природы» (с. 35).
Борьба с правами человека, по Линденбергу, смыкается с антиамериканизмом и с атакой на массовую культуру. Традиционно свойственный правой идеологии культурный пессимизм сопровождается осуждением демократической псевдокультуры — «карнавал-града» публичных празднеств и масс-медиа. Но подлинная мишень критики массовой культуры — демократическое равенство (с. 22). Восхваление культуры как высшей ценности, отсылая к столь привычной для французских интеллектуалов элитистской установке, имеет целью обосновать новую идею неравенства — как социального, так и национального. Парадоксально, что культурный элитизм зачастую провозглашается теперь бывшими марксистами, что стало возможным благодаря свойственному марксизму антиутилитарному отношению к культуре (с. 49). Критика демократии как могильщика культуры оказалась естественным для многих путем из марксистов в националисты. Бывшие марксисты «больше не мечтают о победе пролетариата, но оплакивают поражение мысли и культуры» (с. 51). Добавим от себя — еще недавно культура означала прежде всего утверждение ценностей демократической интеллигенции.
Наконец, важнейшей мишенью новой реакции является моральный либерализм левых интеллектуалов, происходящий из их крайнего индивидуализма. «Демонизируя шестьдесят восьмой год» (с. 29), новые реакционеры ассоциируют левых интеллектуалов с бесами Достоевского (традиционный топос правого дискурса). «Новый пуританизм… парадоксально проявляется в текстах, которые еще недавно сочли бы порнографическими» (с. 30, речь идет о Уэльбеке).
Все это узнаваемо, не правда ли? Новые реакционеры существуют не только во Франции. «Усталость от демократии» характерна сегодня и для нашей страны. Правда, в России демократическая традиция гораздо менее прочна, и можно сомневаться, достаточно ли некоторых формальных признаков демократии для того, чтобы назвать наше общество в полном смысле демократическим. Но параллель с Францией позволяет утверждать, что разочарование в демократии и тяга к фантому «единого и неделимого народа» под властью «государства-Левиафана» отнюдь не российская специфика. Речь вовсе не обязательно идет об общемировом феномене или о доминирующей в современном мире тенденции развития, «программе рождающегося века» (с. 8). Но речь, во всяком случае, идет о достаточно широко распространенном феномене, об одной из важных тенденций развития современного мира, и объяснить ее (равно как и прогнозировать ее будущее) можно только хорошо представляя ее масштаб и место в системе тенденций развития.
Линденберг, как уже сказано, не провел такого анализа даже для Франции. Новые реакционеры на виду, и не следует недооценивать опасности. Но столь ли уж драматично отсутствует позитивная работа интеллигенции по преодолению кризиса демократии? Не следует ли понимать по крайней мере некоторые из тех тенденций, которые Линденберг зачислил в реакционные, как проявление позитивной критики современной демократии? Последняя слишком зависела от оппозиции с тоталитаризмом, чтобы после исчезновения этого последнего не нуждаться в существенном переосмыслении. Современная эпоха ставит нас перед необходимостью выработки нового понятийного аппарата, поскольку мы переживаем период изменения тенденций мирового развития, и объяснять новые тенденции в старых терминах едва ли перспективно. Создание новых понятий таит опасность, поскольку доминирующая система понятий — это как раз та система, в которой современная демократия получила свое обоснование. Обновление демократии может сопровождаться сомнениями в ее принципах, но единственный способ преодолеть эти сомнения — выработать новую ее модель. Формулу Гоше «демократия против самой себя», следует, возможно, видоизменить: демократия должна стать своим собственным главным критиком.
10. Почему стареет Клио?
1
История сегодня пребывает в кризисе. Этот кризис обычно усматривают в распаде «больших нарративов»[190]. Историки XVIII–XX вв. упорно пытались осмыслить путь развития человечества, но, судя по всему, попытка закончилась неудачей. Еще сравнительно недавно, в 1960–1970-е гг., было принято восхищаться успехами, достигнутыми социальными науками вообще и историей в частности. «Территория историка» стремительно расширялась, исследователи смело задавали прошлому новые вопросы и в поисках ответа на них применяли новые подходы к новым типам источников[191].
К 1980-м гг. ситуация изменилась. «Взрывообразное расширение» (éclatement) истории привело ее к распаду на кусочки (emmiettement). На смену макроистории пришла микроистория, на смену источнику — текст. Историки, возможно, усовершенствовались в «чтении» текстов, но усомнились в своей способности извлекать из них «факты», что раньше считали своим главным делом. Уверенность в познаваемости прошлого сменилась эпистемологическим пессимизмом.
Постмодернизм, лингвистический поворот, новые интеллектуальная и культурная истории, новый историзм, микроистория, прагматический поворот — многочисленные направления исторической мысли последних двух-трех десятилетий провозглашали либо «конец истории», либо, напротив, ее возрождение для новой жизни, но в сильно измененном виде. Ни одна из этих позиций не завоевала признания, сколько-нибудь сопоставимого с тем, каким в 1960–1970-е гг. пользовалась французская школа «Анналов» — наиболее значительное направление исторической мысли XX в. И даже те авторы, которые стремились к возрождению истории, обычно признавали невозможность возродить ее в форме глобальной истории.
Глобальная история в историографии XIX–XX в. существовала в разных версиях. Одни авторы делали акцент на политической истории, другие — на классовой борьбе, третьи — на экономическом развитии, четвертые — на смене культурных форм и т. д. Но в чем бы историки не усматривали первопричину исторического движения, они пытались понять его в целом. Не обязательно это были осознанные попытки — большинство историков, как известно, не теоретики. Но каким бы мелким фрагментом прошлого историк ни занимался, в его распоряжении были понятные правила обобщения, позволяющие внести свой кирпичик в коллективно возводимое здание исторической науки. А эта последняя была призвана, хотя бы в перспективе, объяснить движение общества в целом. Сегодня, после распада «функционалистских парадигм» (прежде всего марксизма и структурализма), таких правил обобщения нет.