Постмодернизм, лингвистический поворот, новые интеллектуальная и культурная истории, новый историзм, микроистория, прагматический поворот — многочисленные направления исторической мысли последних двух-трех десятилетий провозглашали либо «конец истории», либо, напротив, ее возрождение для новой жизни, но в сильно измененном виде. Ни одна из этих позиций не завоевала признания, сколько-нибудь сопоставимого с тем, каким в 1960–1970-е гг. пользовалась французская школа «Анналов» — наиболее значительное направление исторической мысли XX в. И даже те авторы, которые стремились к возрождению истории, обычно признавали невозможность возродить ее в форме глобальной истории.
Глобальная история в историографии XIX–XX в. существовала в разных версиях. Одни авторы делали акцент на политической истории, другие — на классовой борьбе, третьи — на экономическом развитии, четвертые — на смене культурных форм и т. д. Но в чем бы историки не усматривали первопричину исторического движения, они пытались понять его в целом. Не обязательно это были осознанные попытки — большинство историков, как известно, не теоретики. Но каким бы мелким фрагментом прошлого историк ни занимался, в его распоряжении были понятные правила обобщения, позволяющие внести свой кирпичик в коллективно возводимое здание исторической науки. А эта последняя была призвана, хотя бы в перспективе, объяснить движение общества в целом. Сегодня, после распада «функционалистских парадигм» (прежде всего марксизма и структурализма), таких правил обобщения нет.
В России кризис истории проявился с некоторым запозданием. До конца 1980-х гг. здесь говорили (публично) о кризисе буржуазной историографии и (приватно) о безнадежном отставании марксистской. Однако марксистская, т. е. безусловно глобальная, история определяла взгляды огромного большинства коллег. Далеко не все они были ее убежденными сторонниками, но все понимали, как соотнести с ней то, что сами пишут. В конце 1980-х гг. о кризисе марксистской историографии, наконец, заговорили публично. Но разрушение железного занавеса вскоре привело к печальному открытию: в кризисе не только марксистский метод. В 1990-е гг. в России имело место распространение новых подходов (в частности, постмодернизма, микроистории и нового историзма a la Russe), вылившееся в «догоняющее измельчение» истории. Последнее происходило бурно и сегодня, похоже, утвердилось в качестве если не преобладающей, то наиболее обсуждаемой позиции[192]. Распад марксистской историографии оказался, таким образом, частью распада глобальной истории.
2
В чем причины распада глобальной истории? На них имеет смысл остановиться подробнее, так как говорят об этом много, но чаще всего достаточно общие вещи. Рассуждения о кризисе истории стали банальностью, от которой легко отмахнуться, поскольку без конкретного анализа его причин непонятно, насколько он серьезен и каких именно аспектов глобальной истории касается. Многие полагают, что в кризисе не история, а теории истории, что это хорошо, а не плохо, и что историк может без всяких теорий ходить в архивы и описывать прошлое, каким оно было на самом деле, — как если бы распад всех теорий исторического процесса сразу мог означать что-либо другое, нежели распад категорий традиционного исторического мышления, вне которых мы не в состоянии помыслить историю. Причина подобных заблуждений — в «наивном реализме» историков, которые плохо понимают, что история является конструктом нашего сознания, что она не дана нам непосредственно, но создается разумом по его собственным исторически сложившимся и, следовательно, изменчивым правилам.
Неясность причин кризиса истории мешает правильно оценить его масштаб. Популярные объяснения часто страдают упрощениями. Так, идея конца истории, связывая кризис с прекращением противостояния между коммунизмом и демократией[193], задает проблеме необходимый «глобальный» масштаб, но одновременно в силу заведомой односторонности внушает сомнения в наличии кризиса вообще. Ничем не лучше объяснения, приуменьшающие масштаб кризиса и связывающие его со случайным поворотом событий внутри исторической профессии. Таковы сетования на злосчастную «моду» и тлетворное влияние литературных критиков, введших историков в соблазн релятивизма[194], равно как и ссылки на академические стратегии отдельных ученых, провоцирующих эпистемологическую панику, чтобы выглядеть теоретическими пионерами[195]. Подобные объяснения, пытающиеся опереться на авторитет социологии науки, скорее напоминают теорию заговора в политике.
Нередко причины кризиса усматривают в лингвистическом повороте в историографии. Этот последний, безусловно, способствовал распаду глобальной истории, поскольку отнес ее к числу господствующих дискурсов, которые столь активно критиковал. Однако лингвистический поворот — не главная причина «измельчения истории». Во-первых, он был частью общего внимания к культуре, к символической составляющей социальной жизни, и именно этот «культурный поворот» в целом в гораздо большей степени, нежели лингвистический анализ историографии, благоприятствовал сосредоточению внимания на индивидуальности в истории и распаду глобальных моделей. «Измельчение истории» началось на «территории» истории культуры. Освободившись в 1970-е гг. из-под опеки социальной истории, эта последняя довольно быстро, уже в 1980-е гг., отказалась от глобальных реконструкций «ментальности» в пользу изучения «стратегий» и «практик». Во-вторых, распространение микроанализа шло независимыми от лингвистического поворота (хотя и связанными с ним) путями[196]. В-третьих, этот последний начинался со структуралистских реконструкций «глубинных структур» исторического мышления (X. Уайт[197]) и лишь постепенно сам оказался «в осколках» (например, у Д. Лакапра[198]), перейдя к более фрагментарным интерпретациям как истории, так и историографии. В этом смысле он не просто способствовал распаду глобальной истории, но и сам был его частью.
По-видимому, распад истории обусловлен причинами разного типа, как социальными, так и интеллектуальными (при всей условности такого разграничения). Среди социальных причин имеются как макросоциальные, связанные с эволюцией современного общества в целом, так и микросоциальные, связанные с эволюцией исторической профессии (и, шире, современного университета). Я кратко остановлюсь на некоторых из них, не претендуя на полноту списка, но все же надеясь показать комплексность и многоплановость кризиса истории. При этом следует помнить, что распад глобальной истории есть проявление глубокой трансформации социальной мысли в целом и что в других социальных науках, прежде всего в социологии, имеют место параллельные процессы отказа от глобальных теорий.
Иногда отказ от глобальных социальных теорий объясняют тем, что современные общества стали «менее прозрачными для самих себя»[199]. Едва ли мы сегодня понимаем общество хуже, чем его понимали в XIX в., да и на протяжении значительной части XX в.; но мы явно менее уверены в своем понимании. Сказать, что общество усложнилось, возможно, справедливо, но недостаточно: ведь и общество XIX в. было гораздо сложнее, чем его теоретические модели. Важно, что пришел вкус к осознанию сложности, недоверие к слишком простым объяснениям.
Здесь следует учесть социальную роль «простых объяснений». Они были прежде всего выражением проекта будущего — следовательно, орудием борьбы. На них опирались политические идеологии, предлагавшие рецепты построения совершенного общества которое казалось совершенным постольку, поскольку отвечало некоторым очевидным, т. е. достаточно общим и простым идеям[200], обычно выражавшим определенное — причем вполне оптимистическое — понимание природы человека. Поэтому отказ от простых объяснений означает разочарование в человеческой природе, в способности людей к познанию и разумному действию, одним словом, подрыв оснований, делавших проект будущего возможным.
В этом смысле упомянутая теория конца истории при всей своей односторонности важна для понимания современного кризиса историографии. Падение коммунизма — факт, значимый не только сам по себе. Коммунизм как бы «стоит за» более широкий стиль мышления, крайним проявлением которого он являлся. Соответственно и разочарование в коммунизме стало выражением более широкого социального опыта.
Этот более широкий стиль мышления часто называют проектом Просвещения. Собственно, именно связь с проектом Просвещения делала коммунизм привлекательным и жизнеспособным. Поэтому падение последнего — не просто коллапс конкретной политической системы, но цивилизационный поворот; при этом остается открытым вопрос, распался ли вместе с коммунизмом проект Просвещения, как это сегодня утверждают многие, или его в модифицированном виде можно сохранить. Во всяком случае, очевидно, что не столько падение коммунизма как политическое событие, сколько связанные с ним перемены в способах думать привели к кризису истории[201].