Претензии сонета к автору, обрекающему своих «птенцов» на узость трактирного круга, – это предостережения Маяковскому, лирическая сила которого терпела ущерб от выступлений в кафе, где он завоевывал дешевую популярность завсегдатаев и рукоплесканье черни. Иронический вопрос: «Чем вам не успех популярность в бильярдной?» – открыто обращен к Маяковскому, страстному игроку в бильярд. Точностью попадания этого упрека он вызывает бешенство у героя стихотворения. В образе Шекспира Пастернак емко и лаконично рисует характерные детали поведения и внешнего облика Маяковского, – «остряка, не уставшего с пира // Цедить сквозь приросший мундштук чубука // Убийственный вздор». Современники запомнили и передали в своих воспоминаниях примеры «убийственного» остроумия Маяковского, которое с особенной страстью проявлялось во время публичных диспутов, а его приросшая к губе папироса запечатлена также на многих фотографиях.
В 1922 году надписывая Маяковскому только что вышедшую книгу «Сестра моя жизнь», Пастернак выразил трагическое недоумение, которое вызывал отказ его друга от высоких возможностей лирического самовыражения в пользу поденной мелочи случайных и временных задач. Сопоставляя бесстрашие раннего Маяковского и силу его гневного вызова обществу с теперешними бессодержательными и «неуклюже зарифмованными прописями», Пастернак писал:
Маяковскому
Вы заняты нашим балансом,Трагедией ВСНХ[64],Вы, певший Летучим голландцем[65]Над краем любого стиха.
Холщовая буря палатокРаздулась гудящей ДвинойДвижений, когда вы, крылатый,Возникли борт о борт со мной.
И вы с прописями о нефти?Теряясь и оторопев,Я думаю о терапевте,Который вернул бы вам гнев.
Я знаю, ваш путь неподделен,Но как вас могло занестиПод своды таких богаделенНа искреннем этом пути.
1922
* * *
«…Я никогда не пойму, какой ему был прок в размагничиваньи магнита, когда, в сохраненьи всей внешности, ни песчинки не двигала подкова, вздыбливавшая перед тем любое воображенье и притягивавшая какие угодно тяжести ножками строк. Едва ли найдется в истории другой пример того, чтобы человек, так далеко ушедший в новом опыте, в час, им самим предсказанный, когда этот опыт, пусть и ценой неудобств, стал бы так насущно нужен, так полно бы от него отказался…»
Б. Пастернак.
Из повести «Охранная грамота»
В первых числах мая 1921 года в Москву приезжал Александр Блок, уже совсем больной. В очерке «Люди и положения» Пастернак вспоминал, что
«…представился ему в коридоре или на лестнице Политехнического музея в вечер его выступления в аудитории музея. Блок был приветлив со мной, сказал, что слышал обо мне с лучшей стороны, жаловался на самочувствие, просил отложить встречу с ним до улучшения его здоровья…»
Встрече не суждено было состояться, через два месяца Москву потрясло известие о его смерти.
* * *
«…С Блоком прошли и провели свою молодость я и часть моих сверстников… У Блока было все, что создает великого поэта, – огонь, нежность, проникновение, свой образ мира, свой дар особого все претворяющего прикосновения, своя сдержанная, скрадывающаяся, вобравшаяся в себя судьба…
Прилагательные без существительных, сказуемые без подлежащих, прятки, взбудораженность, юрко мелькающие фигурки, отрывистость – как подходил этот стиль к духу времени, таившемуся, сокровенному, едва вышедшему из подвалов, объяснявшемуся языком заговорщиков, главным лицом которого был город, главным событием – улица…
Черты действительности как током воздуха занесены вихрем блоковской впечатлительности в его книги. Даже самое далекое, что могло показаться мистикой, что можно бы назвать «божественным». Это не метафизические фантазии, а рассыпанные по всем его стихам клочки церковно-бытовой реальности, места из ектеньи, молитвы перед причащением и панихидных псалмов, знакомые наизусть и сто раз слышанные на службах.
Суммарным миром, душой, носителем этой действительности был город блоковских стихов, главный герой его повести, его биографии.
Этот город, этот Петербург Блока – наиболее реальный из Петербургов, нарисованных художниками новейшего времени. Он до безразличия одинаково существует в жизни и воображении, он полон повседневной прозы, питающей поэзию драматизмом и тревогой, и на улицах его звучит то общеупотребительное, будничное просторечие, которое освежает язык поэзии.
В то же время образ этого города составлен из черт, отобранных рукой такою нервною, и подвергся такому одухотворению, что весь превращен в захватывающее явление редчайшего внутреннего мира…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
Ветер
(Отрывки о Блоке)
Кому быть живым и хвалимым,Кто должен быть мертв и хулим, —Известно у нас подхалимамВлиятельным только одним.
Не знал бы никто, может статься,В почете ли Пушкин иль нет,Без докторских их диссертаций,На все проливающих свет.
Но Блок, слава Богу иная,Иная, по счастью, статья.Он к нам не спускался с Синая[66],Нас не принимал в сыновья.
Прославленный не по программеИ вечный вне школ и систем,Он не изготовлен рукамиИ нам не навязан никем.
Он ветрен, как ветер. Как ветер,Шумевший в имении в дни,Как там еще Филька-фалетер[67]Скакал в голове шестерни.
И жил еще дед-якобинец[68],Кристальной души радикал,От коего ни на мизинецИ ветреник внук не отстал.
Тот ветер, проникший под ребраИ в душу, в течение летНедоброю славой и добройПомянут в стихах и воспет.
Тот ветер повсюду. Он – дома,В деревьях, в деревне, в дожде,В поэзии третьего тома[69],В «Двенадцати», в смерти, везде.
Зловещ горизонт и внезапен,И в кровоподтеках заря,Как след незаживших царапинИ кровь на ногах косаря.
Нет счета небесным порезам,Предвестникам бурь и невзгод,И пахнет водой и железомИ ржавчиной воздух болот.
В лесу, на дороге, в овраге,В деревне или на селеНа тучах такие зигзагиСулят непогоду земле.
Когда ж над большою столицейКрай неба так ржав и багрян,С державою что-то случится,Постигнет страну ураган.
Блок на небе видел разводы.Ему предвещал небосклонБольшую грозу, непогоду,Великую бурю, циклон.
Блок ждал этой бури и встряски.Ее огневые штрихиБоязнью и жаждой развязкиЛегли в его жизнь и стихи.
1956
Особое место среди немногочисленных вещей, помеченных 1920–1921 годом, занимает следующее стихотворение:
* * *
Нас мало. Нас может быть троеДонецких, горючих и адскихПод серой бегущей короюДождей, облаков и солдатскихСоветов, стихов и дискуссийО транспорте и об искусстве.
Мы были людьми. Мы эпохи.Нас сбило и мчит в караване,Как тундру под тендера вздохиИ поршней и шпал порыванье.Слетимся, ворвемся и тронем,Закружимся вихрем вороньим,
И – мимо! – Вы поздно поймете.Так, утром ударивши в ворохСоломы – с момент на намете, —След ветра живет в разговорахИдущего бурно собраньяДеревьев над кровельной дранью.
1921
Очевидность тех троих, которым посвящено стихотворение и кто подходил под эту мерку, была заметна в то время многим.
* * *
«…Меня очень любят там „в Лито Наркомпроса“, – зеленейшая молодежь начинает мне подражать, делает из меня мэтра. Поправлюсь: речь идет только о той молодежи, которая не ловится на удочку громких слов, выступлений, популярности, признанности и так далее. Меня выделяют (меня и Маяковского) – Брюсов и за ним вся его служилая свита в Лито…»