Моя далекая краина,
Тебя я матерью зову.
Давно ты распрощалась с сыном,
А я живу, а я живу!
За жизнь твою от боя к бою
Иду, тебя в душе храня,
Боюсь лишь только одного я,
Что позабудешь ты меня.
Когда стихает бой, любимую
Все вспоминаю я землю́.
И льется в небо журавлиное:
«Тебя люблю! Тебя люблю...»
После похорон мы сидели у Филиппа Люна — я, Николай, Егор и хозяин дома. Пили терпкое вино и, как водится в таких случаях, вспоминали Василька.
— В конце концов, смерть есть логическое завершение жизни, — неожиданно произнес Люн, тряхнув седыми волосами. — Выпьем же за свой последний шаг. Кто раньше, кто позже...
Мы с Николаем переглянулись.
— И это все? — хмуро переспросил Довбыш.
Люн наклонил недопитый стакан, вино начало капать на скатерть, расползлось розовым пятном.
— Ни в день рождения, ни в минуту смерти человека не спрашивают о его согласии. — Язык Люна заплетался. — Пустили на свет — живи! И он живет, будто катится по инерции. Страшная эта сила — инерция... А затем говорят: хватит! Слышите?.. Слепой фатум. А может, я не хочу? Консенсус омниум[19] — как его достичь?.. Ха-ха-ха...
— Он пьян, — шепнул Кардашов.
— А в Испанию, — не вытерпел Егор, — тебя тоже понесло по инерции? Да и теперь... Есть лавчонка, достаток. Жил бы себе тихонько, а?
— В Испанию... Ты не был в Испании, Георг? Синие горы, розы, быки, коррида...
Люн допил вино и грохнул стаканом об стол.
— Вита бревис эст![20] И все же я живой, а Пти-Базиль... О, это так несправедливо, когда умирают молодые! Не-спра-вед-ливо!
Бесшумно вошла Николь. Она умела появиться в нужную минуту, и Люн — мы знали, что он и по сей день безумно влюблен в свою жену, — дал ей покорно отвести себя в спальню. Прижавшись к худенькому плечу Николь, он пробубнил:
— Я намолол глупостей? Извините, сеньоры... Однако никто, — слышите? — никто не смеет говорить, что Базиль умер в кровати... Базиль принял смерть в бою! А мы живы, разве не так? И быков на наш век хватит...
— Впервые вижу Люна таким, — сказал я.
— Он очень любил Василька, — отозвался Николай. — Может, потому, что собственных детей Николь ему не подарила.
Оставшись наедине, я долго размышлял над словами Люна. Что-то в этих словах меня тревожило. Душа может болеть так же, как тело. Не засевайте душу бурьяном сомнений... Кто это сказал? Не помню...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
— Стефка, ты ли это?
— Не узнаете, тетя?
— А как же, богатой будешь.
— Я и без того богатая. Славка мой дома! Дударик мой ненаглядный... Я теперь надвое разделилась — одна половина с вами, а другая — там, от него не отходит. Смешно, правда же?
— Это сердце... А мы уже думали, что ты в Ташкенте пригрелась. Нет и нет...
— Не хотел же он! Исчезни, говорит, с моих глаз. А сам весь дрожит... Тот мужчина, Родионов, что письмо прислал, на фронт выписывался. Пришел прощаться. Прости, говорит, это я взял грех на душу. Думал, склею вашу жизнь, да, видать, ошибся. Вот тут-то и упал Славка ему в ноги. Отец вы мой, говорит, никогда не забуду...
Надежда смотрит в лазурные глаза Стефки — как преображает человека счастье! Стефка просто расцвела, округлилась. Как это она говорила, — мячик? И в самом деле мячик... Чего только не наколдует любовь... Корней когда-то... козой называл ее. Может, за быстрые ноги?.. Другая обиделась бы, а ей и это слово в радость. А еще — вишенкой. Ах, Корней!..
Разомлевший, ноздреватый снег липнет к ногам, под ним уже заходили мятежные земные соки, с Тобола доносится чье-то надсадное хеканье, кто-то рубит прорубь.
— Дед Махтей вот флигелек нам выделил. Живите, говорит, на здоровье, ваше дело молодое... Файный дедусь.
Надежда вспоминает железные розы Махтея. Когда пришла к нему просить коньки для Павлика, он ковал цветы в память Ивана Манюшина.
Похоронку прислали на Ивана, а вручить некому. Еще осенью Антонина, жена его, поехала в город да там и осталась. «Хозяйничайте, тетя Надя, как знаете. Не прижилась я здесь».
Иван привез ее в Карачаевку перед самой войной. Ходили слухи, чуть ли не выкрал у какого-то бухгалтера в Кустанае. Очень они полюбили друг друга. А ждать баба не умела или не хотела, вернулась к первому мужу.
Махтей, похекивая в опаленную бороду, стучал по листам железа, загибая их наподобие лепестков. Взглянул на Надежду, словно обжег.
— В хате Манюшиных живешь? Не стану ковать!
— Мальчонка ведь, дедушка...
— Не возьму греха на душу, не проси.
Хрипели, как старческие груди, мехи, скалился красной пастью горн.
На следующий день Махтей сам пришел, положил на скамейку сизые, только с наковальни коньки, покашлял у порога.
— Вчера я... с дурной головы. Не сердись. Нельзя, чтобы тень солнце застила...
Надежда и не заметила, как произнесла сейчас эти слова Махтея вслух. Стефка же, не разобрав их толком, продолжала тараторить о своем.
— Солнце? Ох, и соскучилась я уже по солнцу! Но не по такому, что лишь бы светило, а чтобы землицу прогрело да босиком по зеленой травке... А вот и мой дударик! Славка, познакомься: это тетя Надя, о ней я тебе уже рассказывала.
Надежда знала об увечье Станислава и все же, увидев его, едва сдержала стон. Рассудок никак не хотел мириться с уродливой куцестью человеческого тела, воображение дорисовывало стройные, крепкие, по-юношески жилистые ноги. Вот сейчас он встанет во весь рост и скажет: «Добрый день!» — или что-нибудь иное, приличествующее моменту, когда приходят гости. С мужскою вежливостью поможет снять полушубок.
— Здравствуйте!
Голос оказался звонким, певучим, а с худощавого и вместе с тем немного припухлого у глаз лица не исчезала настороженность. Станислав напряженно ждал первых слов, должно