Т. Б
Москва — ненадёжное русское местоДля жизни счастливой. И здесь, как известно,Напрасны рыданья твои.Но всё же за горстью туркменского пловаО бедной Татьяне замолвите словоХоть вы, Алишер Навои.
Ворона, щегол, воробей и синица,Любая другая нездешняя птицаПоют на родном языке.А четверо гуру из Третьего РимаЗабыли, что совесть непереводимаИ лучше уйти налегке.
Ни книгой, которой названия нету,Ни Рейном, впадающим медленно в Лету,Ни хлебом из сталинской ржи.Единственная среди тех, между прочим,Кто лечь отказался на грязный подстрочникВ чужой азиатской глуши.
Февраль расплатился по липовой сметеВ присутствии близких, при ангельском свете,С бумажной иконкой в торце.С двенадцати до половины второгоО бедной Татьяне замолвите слово,Которое будет в конце.
* * *
Рай похож на огромный пломбир:Сколько света кругом! Сколько снега!Ангел кутает плечи в меха.Я ещё не пришёл в этот мир,Но в янтарной горошине векаСпит дитя — негатив человекаБез души, без судьбы, без греха.
Только Замыслу благодаря,Тот апрель тайно лёг на распятье.Рай остался внутри шалаша…И расплавилась горсть янтаря:Я родился, на волю спеша,Раньше срока условного — в пятьде —Сят девятом, в конце декабря.
Над Россией плывут облака,Небо выгнуто заячьим оком.Здесь, в забытом Генсеком и БогомГородке с прописной буквы «К»Рай похож на глоток молока.Вечность бьётся, как рыба, под бокомЛевым: жизнь младше смерти пока.
В небе лунный зазубренный ножПревращается в яблоко солнца.Через край полдень мёдом прольётся,Насекомых гудение сплошь…На губах — неостывшая дрожьПоцелуя. И мама смеётся:Рай на первое слово похож.
* * *
Сны размалёваны страшными красками —Крымско-татарскими, крымско-татарскими…
Ночь пробежала волчонком ошпаренным,Ты изменяешь мне с крымским татарином.
Горькой полынью — а что ты хотела —Пахнет твоё обнажённое тело.
Соль на губах, на сосках, и в промежности —Солоно… Я умираю от нежности.
Я забываю, что нас было трое.В синей агонии Чёрное море.
Дальние волны становятся близкими,Берег усыпан татарами крымскими.
День догорает золой золотою,Чайки парят надувною туфтою.
Щурься, не щурься в замочные скважины —Палехом наши оргазмы раскрашены.
Пусть я отсюда уеду со всеми,Вот тебе, Азия, русское семя!
Смазаны йодом окрестности КрымаВ память о ревности Третьего Рима.
* * *
Как странно:Песчинкою жгучего мракаПрорвавшись сквозь ангельское забытьёАпрельской любви двух людей из барака,Родиться в России — стать плотью её.
Как страшно:Когда не любили, не звалиПо имени и предложили жильёВ каком-то обшарпанном полуподвале,Прижиться в России — стать мясом её.
Как больно:Однажды проснувшись средь ночи,Увидеть в окне отраженье своё —Из слёз, и дождя, и других многоточий…Подохнуть в России — стать прахом её.
Как сладко:Во мрак погружаясь, как прежде —На самое донышко, в небытиё,Не ведать, что это, быть может, надеждаОстаться в России — быть болью её.
* * *
Мы легко нарушаем границу обычной любвипод воздействием опия.И в запретном пространстве на глупый вопрос:«Was ist das?»Я вокруг озираюсь, и вдруг понимаю,что прошлая жизнь — только копия.Настоящий роман начинается здесь и сейчас.Мы сжигаем одежды — и в пламени лица мерцаютбезбожными ликами.Я по старому шву разрываю мистический рай:Наша жизнь наполняется лаем, стрельбою, рыданьем,молитвою, криками,И разбуженный Штраус выплясывает: «Ein, zwei, drei…»Я — полночный портье, и целуясь с тобой,прижигаю соски сигаретою,А потом твою плоть обжигает невидимый кнут.Ты смеёшься в ответ — и схожу я с ума,наслаждаясь картиною этою,Прижимаюсь к тебе и кричу: «Alles!.. Alles, kaputt!»И когда завершаются все превращения: ну, например,головастика —В лягушонка, а встреча с Христовой невестою — в стих,У тебя на плече сквозь наколку креста проступаетфашистская свастика,И ты шепчешь мне на ухо ласково: «Ich liebe dich».
* * *
Есть страна, из которой давно и навекУлетели все ангелы, чувствуя грех.Небеса сыплют сверху то пепел, то снег.
Там однажды открылась барачная дверь,Внутрь вползла темнота, словно раненый зверь,И внесла меня в адовый список потерь.
Для страны, погружённой навеки в январь,Как древесный жучок — в прибалтийский янтарь,Я — лишь выкормыш, выродок, выблядок, тварь.
В той стране, где прошедшая жизнь не видна,Только голый осенний пустырь из окна,Я допил свою чашу до дна.
В той стране ветер треплет сухую полынь,Медь церковная льётся в озябшую синь…Я забыл её райское имя. Аминь.
Ирина Левитес
Боричев Ток, 10
Мы остаёмся в Киеве
Под окном растёт каштан. Огромный. Поэтому в палате сумрачно. И душно: не разрешают открывать окно. Боятся, что кто-нибудь простудится после операции. На ветках качаются зелёные ёжики. Когда они упадут и разобьются, вылезут коричневые глянцевые каштанчики. Раньше Нина набивала полные карманы и увозила с собой. На память. Каникулы-то кончались. А теперь собирать не надо. Нину с Валеркой оставляют в Киеве. На целый год. Может, на два. А вдруг их оставят у бабушек навсегда? — Чего плачешь? Уже не болит, два дня прошло, — над Ниной наклонилась нянечка. — Скоро мамка придёт.
Мама уже приходила. Вчера. Грустная такая. Гладила по голове, а потом сказала, что боится их на Сахалин тащить. Валерка маленький, а Нина после операции.
Ага, после операции! Подумаешь — гланды. Доктор обещал: «Через неделю будешь гопака танцевать». Неделя-то ещё не прошла. Говорить ужасно больно. А то бы она попросила: «Возьми меня с собой. Валерка — пусть. Он маленький. А я буду скучать. Сильно-пресильно». У мамы глаза стали мокрые. Тогда Нина скорчила смешную рожицу. Как у обезьянки в зоопарке. Мама улыбнулась и стала рассказывать, как они с папой быстренько устроятся, а потом приедут и заберут их. И снова ушла.
Конечно, всё правильно. У кого папа не военный, тот и в Киеве. Чики-тук, я в домике! Никуда переезжать не надо. Хотя интересно. Мы уже были во Владивостоке — раз! В Калинине — два! В Кринычках — три! Теперь вот Сахалин. Это будет четыре.
Дома хорошо. В окне не этот надоедный каштан, а сказка. Почти вертикально вверх поднимается горка, на ней растёт целый лес, а на вершине стоит Андреевская церковь. Иногда она будто в небе летит. Когда туман горку закрывает. Не каждому такое везение — родиться и жить под церковью, в старом доме на Подоле.
Дом стоит на тихой улице. Называется смешно: Боричев Ток. Кажется, что письма по этому адресу никогда не придут. Но ничего подобного: почтальонша утром приносит и письма, и газеты, а часов в шесть «Вечерний Киев». В верхнем углу написано «Б. Ток, 10». Мама говорила: по преданию в этом месте князь Борис коней выводил.
Кирпичный дом давно построили. В девятнадцатом веке. Если войти в подъезд по старым ступенькам (верхняя косит и стёрта), то увидишь лестницу, которая ведёт вверх и вниз. Если спуститься вниз, там будут три квартиры. В них живут три таинственные семьи. Одна — прямо под Нининой комнатой. Поэтому бегать и топать, особенно в туфлях с каблучками, нельзя.
Во второй сидят и пьют чай совсем незнакомые люди. Или, скорее, неподходящие — бабушки не со всеми здороваются или разрешают разговаривать. Хотя очень хочется.
А в третьей капризничает Славик. Его окна прямо из полуподвала выходят на чёрный двор. Поэтому Славик, сидя на подоконнике вот только что у себя дома, чуть повернётся — раз! — и уже на улице. Нине и остальным детям ходить на чёрный двор строго запрещается. Там уборная, побелённая известью.