быть… Но я пью как еврейский Абраша-умняк, улавливаешь разницу? Конечно, я могу чушь нести — да! Но я ничего не забываю, понимаешь? Я прекрасно все помню: где я, сколько у меня денег, сколько я должен, что мне нужно сделать сегодня, что завтра. Подай мне пианино сюда — и я сыграю на нем. Введи мне базу данных, и я сосчитаю, сколько волосинок у этого турка в бороде. А хочешь… хочешь, я тебе стихи почитаю, свои, — я ведь писал, в юности писал…
— Нет, Гена, что угодно, но только не это, — начал я, но он перебил меня:
— Так, слушай…
Файгенблат вдруг осекся, испуганно смотря на меня и вытянув перед собой руку с зажатой между пальцев сигаретой. С его крупного белого носа капал пот, глаза смотрели на мою чашку кофе, а красные губы едва заметно шевелились. И вдруг он рассмеялся и сказал:
— Что? Подумал, что я забыл? Нет, я помню, помню, Ромеев. Просто, знаешь, не та обстановка, чтобы стихи читать. Это дело тонкое, а ты меня сбил.
— Я тебя сбил?
— Ты. Ты вообще сочинял когда-нибудь стихи, Ромеев?
— Нет, но…
— Ну вот видишь. Ничего не понимаешь. А я в Израиле книжку выпущу и потом, так и быть, тебе подарю.
— Я однажды написал роман, когда был во втором классе, — сказал я.
— Чего? Сам написал целый роман?
— Ну не совсем, мне помогал мой брат…
— Как, у тебя есть брат?
— Есть, Файгенблат, есть. А еще говорил, что все помнишь.
— Может и забыл, — сказал Файгенблат, — зато о себе я все хорошо помню. У меня большая семья, Ромеев, еще бабушка жива, ей девяносто скоро будет. Ей в Израиле пенсию назначат. Приезжай в гости, хочешь? Поедем на Красное море, там, говорят, отличная подводная охота…
— Да ты словно уже там, на вашей земельке обетованной, — меня стал раздражать его снисходительно-исповедальный тон.
— Тоска что-то, Валера, — с неожиданной грустью сказал Файгенблат, — ох и надоело мне все! Хоть и люблю я жизнь, да она меня не очень. Вот сейчас возьму и закажу у этого деда девчонку, турчанку, у него наверняка есть.
— А тебя не посадят лет на шесть? — я усмехнулся. — Сам же говорил.
— Дурак ты, Ромеев! Знаешь, что спросил у меня старик, когда мы только сели, помнишь, он мне на ухо шепнул?
— Ну?
— Он предложил курнуть травы. Я сказал — нет, и тогда он спросил, не купим ли мы героин. Я вежливо послал его подальше.
— Ну и что же из этого?
— А то, что у него наверняка тут девчонки имеются. Сейчас пойду и спрошу.
— Давай, иди… — я взял из его пачки сигарету, поджег ее и затянулся.
Было удобно, легко сидеть на маленьком мягком стуле, пить ароматный кофе и чувствовать, как ты сейчас далеко. Я никогда раньше не думал, что реальное, полное удаление от всего знакомого, от всего, что окружало тебя с самого детства, может быть таким беспечальным и так сильно и остро побуждать, будто заново, жить.
Файгенблат, вернувшись, развел руками:
— Представляешь, Ромеев, баба у него есть, но наша, русская. Я говорю — да мы сами оттуда, а он — ничем не могу помочь. Я подозреваю, что он какой-то патриот, для своих только, чертов потомок Муххамада. Нет, Ромеев, у меня эта Константиновка вот где сидит, — он провел рукой по горлу. — Ты думаешь, я тут в каждый приезд по кабакам бегаю, напиваюсь? Просто ты приехал, вот и все. А одному здесь — тоска. Ну ничего, мы им покажем. Пошли?
Едва добравшись до гостиницы, мы легли спать. Файгенблат храпел во сне. Просыпаясь ночью от его храпа, я все время видел в незашторенном окне освещенный белыми лучами прожекторов минарет.
10
Обратно мы ехали быстрее. На границе из автобуса никого не выводили, таможенники роздали нам декларации, куда мы вписали вещи, купленные в Стамбуле, — никто ничего не проверял, не заглядывал в сумки. Я сказал Файгенблату, что это странно, когда въезжали, контроль был строже, а теперь ощущение такое, что туркам на все наплевать. «Да они просто знают, — сказал Файгенблат, — что ездят мешочники, русские да болгары, мотнулись за границу на день-два и обратно. Они своих, турков или курдов, строже проверяют. Им главное, что ты ввозишь, а не вывозишь. Сейчас — если ты русский, конечно — ты их больше заинтересуешь, если вообще ничего не купил и не везешь, туристы другими рейсами ездят». «Так поэтому, — спросил я, — ты вписал в декларацию половину моих шмоток?» «А как же, — ответил Файген-блат, — зачем всякие лишние вопросы, не люблю я этого».
В Болгарии мы не задержались. В Софии сели на поезд и через два дня были в Москве. Теперь я, заплатив за торговое место, продавал свои куртки сам. За три недели я выручил столько денег, сколько не смог бы заработать на Арбате за полгода. Мои кожаные куртки покупали по сто тридцать — сто сорок долларов — вдвое выше закупочной цены.
Через месяц я снова собрался в Стамбул — на этот раз без Файгенблата, который только что оттуда вернулся. Я чувствовал себя свободней, уверенней — неудачи с экзаменами уже не так волновали меня. Университет представлялся мне местом, в котором существует только ленивая неспешная часть необходимой будущей жизни. Однажды в метро я вдруг представил себе две тысячи первый год, и впервые — может быть, на секунду — почувствовал ось странно волнующего времени, себя где-то в середине этого отрезка и сразу понял, что счастье, наверное, в доступности самых легких и пустых проявлений жизни. Иногда мне приходило в голову, что недаром люди, с сарказмом или нет, часто утверждают, что счастье не в деньгах. Они рассуждают о том, в чем не уверены, и в этом мой брат не похож на них. Счастье перестает быть в деньгах, когда они появляются, но ведь без них — сущий ад.
Вернувшись в Стамбул, я действовал как автомат, пружину которого завели раз и навсегда. Поселившись в той же гостинице, я обошел знакомые магазины и купил товара больше, чем в прежний приезд. Продавцы встретили меня как хорошего знакомого, улыбаясь, угощали сигаретами и чаем. С трудом дотащив до гостиницы сумки, я уже подсчитывал расходы на такси в Москве. Я экономил деньги как никогда — после ужина выпивал кружку пива, чтобы сразу уснуть, а утром успеть на первый автобус обратно.
После второй поездки я купил себе японский телевизор и заплатил хозяйке вперед за полгода. Теперь, идя по