Рык Напоминающего Время заставил меня подскочить. Через галактику! Как мне надоели эти регулярные пытки. Знаю, знаю, что времени у агломерата в обрез. Но это напоминание всякий раз на целый час выбивает из нормального ритма. А идиотство с официальной ночью и гаснущим светом? Приходится работать при лучинах, а эта исступленная фанатичка Мена крадет лучины и уничтожает запас, не давая мне трудиться. Работа! Тоже вот — напридумываешь, наизобретаешь, а как до дела — никакой самостоятельности, контроль за каждым шагом. Никакое изобретение не принимают сходу — миллион проверок, а потом внедрение — тягомотина на многие ступени. Чуть что необычное предложишь, так тебя и сковывают десятка два подонков. И эти подонки уверены — они-де защищают интересы общества. Ретроградство, консерватизм процветают. Бюрократизм раздулся до умопомрачительных размеров. Только что разбирали дело: перенос тумбочки из одного угла бытовки на одном из производств в другой угол той же бытовки. Бригадир не решился принять такое важное решение и бросился к директору. Словом, через три пробы дошло до президентов. Те собрались вдевятером и решили, что вопрос в компетенции простых работников. Тогда работник написал новую бумагу и понес бригадиру. И снова… С шестого круга бумага сошла случайно: одурманенный работник бульдозера снес бытовку, а с ней и роковую тумбочку. А если бы не бульдозер? Я хочу спросить, почему бытовка со столь драгоценной тумбочкой не была многоступенчато защищена от Дурака? Да работник бульдозера отправлен на Г/А, но бытовку-то — в щепы!.. И главное, не смей думать обо всем этом плохо — все это часть «возвышенно-разумного образа жизни»!
На прошлой пробе я беседовал с Пимом. Вообще-то я постоянно помню, что он — нонфуист, оппозиционер, поэтому не люблю ругать что-либо при нем, но тут не удержался:
— Вообрази себе, Пим, до чего доходит. Только что моя Комиссия раскрыла еще одну «победу разума». На производство 541/ПФ поступала с производства 1874/ПП таква, наша излюбленная таква, без которой не обходится ни один обед. Чтобы проще было хранить большие запасы этого продукта, его перерабатывают в порошок. Затем порошок вывозят со складов и превращают в жидкую такву на 698/РП. Но жидкую такву везут потом не потребителю, а обратно, на производство, где ее преобразовывают в порошок, порошок — в жидкую такву — и так без конца. Работали без потерь по замкнутому циклу. ЗОД не препятствовала… потому что трудно даже предположить такой оборот дела. Виноватых нет, потому что всем было безразлично, попадет ли таква на стол агломератов. Предприятия выполняли план.
— Бажан, ты все еще наивен. Мой сын обнаружил позавчера во внутреннем дворике Охвостья среди ветхих домов новехонький космолет с фотонным двигателем. Кто бросил, почему — поди угадай. Стоит себе, любезный, поблескивает. Я сам не поленился проверить. Залез вовнутрь, попробовал управление, взлетел, совершил круг вокруг планеты и вернулся. Сын говорит, что эта «штука» стоит там уже не первую пробу, ребятишки выцарапали на корпусе непристойное слово… А ведь постройка каждой ракеты с фотонным двигателем — событие планетной значимости, плод усилий миллиона агломератов.
— Очевидно, — сказал я, — вся беда в существовании Комплекса. Пока он есть, каждый мой шаг, жест, даже мысль, регламентированы. То есть я знаю, куда ступить, какой жест сделать и какую мысль думать. — Комплекс подсказывает мне и шаг, и жест, и мысль. Мне незачем размышлять, когда есть готовые блоки решений. И если я поступаю по невидимой подсказке, то я снимаю с себя какую бы то ни было ответственность. Обвиняйте Комплекс, коль вам не по вкусу мои поступки… Вот и находят фотонные ракеты на свалке с процарапанной на обшивке непристойностью!
— Ты все же редкое исключение, — сказал Пим, пытаясь успокоить меня. — Ты агломерат, который осознал, что его поступки могут прийтись кому-то «не по вкусу». Остальные даже не догадываются о возможности ошибок: Комплекс-де не ошибка, следовательно, и все, сделанное в рамках его требований, не может быть ошибочным…
— Пим, ты осознаешь, что твои действия ведут, подводят к насилию?
— Я не могу согласиться на оправдание насилия, потому что там, где его хоть немного дозволено, нет преграды для увеличения «нормы» на еще чуть-чуть, и еще чуть-чуть. Где есть право на насилие, там сыщется место и злоупотреблению насилием… Дурак, сущий во мне, рано или поздно превратит лекарство в яд, потому что в большом количестве любое лекарство — яд. Так же и насилие… Мы до сих пор не знаем точно, что имеется в виду под термином Дурак, хотя полно всяческих определений. Не знаем, чем же он реально опасен.
Мы еще долго обменивались сумбурными мыслями, пока мне не стало стыдно. Я одернул свой оранжевый комбинезон, а заодно и себя, сменив тему разговора.
— Ты все еще щуришься, Пим. Если плохо видишь, ложись в больницу, смени глаза.
— Да все недосуг.
Каждая встреча с Пимом больно напоминает мне о Фашке. Она давно распознала то, что я только теперь вижу отчетливо: Пим не представляет угрозы ЗОД. Он — болтун, как и его последователи. Их терпят, потому что приятно иметь в оппозиции бездеятельных болтунов. Без оппозиции скучно, без явной оппозиции возникает угроза, что зародится тайная, могучая организация. Еще во времена, предшествующие поступлению в ЦВО, я полагал, что нонфуизм спровоцирован оранжевыми (эту мысль подбросил мне Джеб). Именно из-за этого произошел разрыв с Фашкой. Она разлюбила Пима столь же яростно, как и полюбила поначалу. Но и позже она защищала его от «такой дряни, как ты». Однажды я взбеленился и ляпнул: Пим, мол, продался, нонфуизм — часть оранжевой службы. С ней сделалась истерика. Она припомнила разные мелочи, которые раньше настораживали ее, и поверила моей версии. Домашний робот спас ее от самоубийства. После выздоровления она пошла к Пиму, чтобы уничтожить его. Тут решил, что она — Она, ведь убивать может только Дурак. Они встретились с Пимом наедине, и он сумел убедить ее, что Джеб солгал. После этого Фашка стала избегать меня, а потом и вовсе пропала.
Это были самые черные попытки в моей жизни. Я с трудом продрался сквозь несчастье… А там подвернулась Мена — с ее упрямством, целенаправленной любовью ко мне, с могущественным отцом, покоряющим миллионы своим похабным творчеством. Помню, Мена говорила: «Я дегустаторша. Я не запойная. Я отведаю одного агломерата — и дальше. Чтоб я да не дала — такого не бывает. Если не каждому давать, можно пропустить Единственного!»
Я был даже счастлив первые недели с ней. А потом я вдруг понял, что она не думает, вернее, мыслит какими-то заранее заготовленными блоками, кассетами мыслей, и мне стало скучно с ней, как мне было бы скучно с самим собой, каким я был ступеней десять назад — восторженной деревенщиной с распахнутыми глазами.
* * *
На следующее утро я проснулся с тяжелой головой — после бессонной ночи. День предстоял важный. Поворотный.
За завтраком я поперхнулся таквой — диктор утренних известий, приятно улыбаясь, зачитал сообщение: за последние две недели несколько сот агломератов переехало на постоянное жительство в Аграрку. Правом выезда в Аграрку владеют только оранжевые. Значит, выехали оранжевые! Диктор об этом умолчал. Но я прекрасно понял, что это значит. Уж если оранжевые потянулись туда…
— Эта волна любви к природе достойна сожаления, — подытожил диктор, предоставляя слово профессору такому-то. Такой-то, сделав буку, сдвинув брови, прямо в камеру сказал, что пестрота красок Аграрки портит зрение взрослых агломератов, а обилие кислорода вредно действует на функции мозга, — например, ночью там невозможно не думать. Деревья там выделяют вреднейшее вещество — озон, который разрушает легкие агломерата, съежившиеся за многие поколения городской жизни.
Вот как, подумал я, не вслушиваясь в галиматью профессора, — появились кретины, возлюбившие травку и птичек. С чего это они возлюбили пестрые пейзажики? Думая это, я одновременно сознавал, что думаю ахинею, и сейчас важно не мое мнение по поводу данной информации, а моя эмоциональная реакция на нее.
— Всех бы их на Г/А! — сказала Мена. — Предпочесть Аграрку!
По дороге на службу я приглядывался к улицам. Справа и слева стояли огромные ящики без окон, по ним ползали автоматы — и красили фасады, красили, красили, красили фасады. Между домами стояли цепочки палок с навешенными на них квадратами и треугольниками. Шимана заворачивала на новую улицу, и снова маршировали ящики, ящики, а оранжевое светило казалось чудом, и я вдруг вспомнил вид сверху, когда еще глупым юнцом парил над Агломерацией на шимане. И мне вдруг показалось, что я упакован в большой серый ящик, в верху которого круглая дыра, через которую проникает оранжевый свет, но от этого все кругом казалось еще серее и непролазнее.
Я вылез из многоугольного ящика — шиманы — и направился к громадному ящику — главному зданию Грозди. Я вошел в ящик лифта и внезапно понял, что ничего из моего доклада не выйдет. Никому он не нужен. Все, что делалось кругом, делалось быстро, ловко, преднамеренно и неостановимо. Выбраться из этой колеи, пропев несколько скорбных слезных фраз, нельзя было. Более того, мой доклад, нацеленный подправить колею, был лишь частью колеи, частью движения, а река не может исправить свое течение иначе, как со временем промыть себе новое русло, или резко, бурно… Мой доклад был лишь одинокой волной, ударяющей в непривычном направлении в поисках нового, лучшего русла…