— Камешник, Андрей Иваныч, не худо, — вмешивался степенный Никон. — Навози да поразровняй бульдозером, вот тебе и дорога. И строительный материал в двух шагах, и техника есть.
— Не худо камешник-то, — задумчиво соглашался Круглов. — Сделаем.
Впрочем, так бывало и в прежние годы. Беседовали, спорили, соглашались, постановляли. Но вот тебе весна ушла, грязь высохла, ездить стало хорошо. И дорога выпадала из ума, позабывалась. Новые заботы поселялись в голове у председателя: сенокос, уборка урожая. До Викентия не доходили эти разговоры…
Когда он был маленький, то считал, что Пестрово — это конец мира. Все дороги уперлись в Пестрово и никуда не ведут, а дальше лес с Бабами Ягами. Но, оказывается, за сплошным лесом в сорок верст есть лесопункт с чудным названием Лешево. А может быть, и Алешево. И в это-то Лешево попадают только весной по реке в большую воду и продукты завозят. А как не завезут продукты, вода бывает мала в реке, сосут тогда лапу лешевцы, пока на вертолете или по старой, разухабистой, отпетой дороге попадут, машины за продуктами в район.
И не рассказать обо всех дорогах вокруг Пестрова. Как они возникали, кто по ним хаживал, протаптывал — это уж ветхая история. А все, поди, те же люди, не медведи.
Есть чудные коровьи тропки вокруг Пестрова. Ребятишки пестровские любят эти тропки. Нырнешь между двух елок — купчих толстых, обогнешь муравейник, перешагнешь через поваленную сосну и пошел. Вот тут на тропку вылез камень, обязательно надо наступить на него босой ногой и почувствовать холод времени, шептанье старины.
А куда дальше ведет эта тропа? Вышла на какую-то незнакомую дорогу. Что за дорога? Не узнать нипочем. Ведь заблудился, парень. Скорей обратно. Вот и камень, вот и муравьище, и елки-купчихи. А сам уже видишь краем глаза Зинкину избу. Вот оно Пестрово. Тут надежно, тут мужики с топорами да с бородами. Тут твой угол родной…
Викентий бродил по тропинкам. И вдруг наклонялся, щупал теплую землю, нюхал мох и все припоминал запахи, забытые за зиму, и сравнивал их с запахами детства. Похожи ли? И не мог с точностью сказать. А понимал, что почему-то для него это важно, потерял он что-то, как корова жвачку, и поэтому болеет. И не найти ему, и не найти.
Позади двора пенсионерки Елисаветы стоял дом вдовы Клавдии. Дочери ее вышли замуж, уехали в город, оставив ей и дом, и корову, и заботы о хозяйстве. Силы еще было у Клавдии. Все везде успевала, и дома, и в колхозе, и на промысле. Промышляла новую кору. Сбыт был, дело доходное. Нет-нет да, глядишь, и повезет Николай на тракторе в тележке на склад. А бабы, чья кора, сидят наверху довольнехоньки.
За Клавдией по сю сторону дороги уже никто не жил, а по ту сторону было еще два дома, один, кстати, бригадиров. Знатный дом, под шифером.
Все это сидел на крылечке и кумекал Викентий. Примерно так у него и выходило: «Там вон Клавдии дом, это Васькин, то Ольгин впереди, а самый последний к реке — Алексеев дом, того Алексея, чей котел в бане. Вон стоит елка у погреба елисаветинского, что-то она худо растет кверху, а прет во все стороны. А потому, что на вольном месте. Ветерком ее со всех сторон обдувает, солнышко вокруг ходит, обхаживает. А вон Зинка пошла…»
— Здравствуй, Зина!
— Здравствуй.
— А что, Зина, будет ли сегодня кино в клубе?
— Будет.
— А какое?
Зина пожимает круглыми плечами. Викентий видит, что она в халате, который ей сильно короток, и вся Зина в нем выглядит крупнее.
Он знает, что теперь вот она спала на повети, лицо у нее вон какое сонное, и вся она теплая. И Викентию вдруг так и захочется, чтоб она села к нему на колени и обняла б его. Так захочется, что аж зубы застучат.
— Я еще сама не знаю! — кричит со своего крыльца Зина. — Еще не узнавала.
Зина работает заведующей клубом. Ей уже восемнадцать годков. И как говорила Егориха, пора уж Зине замуж идти, пора уж ей. Да и Таньке-ветлекарихе, Зинкиной подруге, давно уж пора. И смотрела Егориха на Викентия черными своими, почему-то страшными глазами, как бездонными черными колодцами. Как будто знали эти глаза что-то, видели, и никто того больше не увидит, не дано.
Зина была ей какой-то родней и жила у них за занавеской.
— А ядреняя Зина-то ведь будет, чем Танька, — говорила Егориха, мол, не прогадай, парень. Не все равно кого обнимать.
— Ядреняя, — соглашался Викентий. И добавлял про себя: «У Таньки нос длинный, и она похожа на грустную ворону».
Всякий раз, проходя мимо Викентия, который сидел с книжкой на крыльце, Танька кричала ему, усмехаясь:
— Все читаешь, Викентий?
— Угу.
— Так ты, наверно, здорово поумнел?
— Поумнел.
А потому как Викентий каждый день читал, Танька просто извелась:
— И сколько можно читать? — И сердито гремела пустыми ведрами у колодца.
— Много ведь люди читают, — серьезно отвечал Викентий. — Я-то еще чепуха, совсем мало.
«Образованный, — серчала Танька. — А как бы хорошо было его обнять да посидеть ночью на крылечке. Такой парень пропадает».
И правда, часто сиживал Викентий с книжкой. Сядет на крыльце, к стенке привалится, ноги длинные вытянет и читает. А взгляд убегает со страниц в чистое вечернее небо. Так тут тихо, так счастливо. Что тебе еще надо, парень?
Увидит его бабка Егориха, костыль под мышку и к нему. Ногу зимой сломала и теперь вот с костылем бродила. Подойдет и что-нибудь скажет:
— Долго ли, Викентий, погостишь?
— Не знаю, как отпуск кончится.
— Жалко бабушку-то да дедушку?
— Жалко, — признается Викентий. — Любил ведь я их.
— Как не любил, родные ведь. Ну заходи давай в гости.
— Зайду, спасибо.
Вот так и жили в Пестрове. Не много там было народу, не людно, и воздухом дышали чистым.
Викентий вспоминал бабушку и те дни, когда он бывал у нее, те ласковые дни.
3
Бабушка у Викентия Дарья. А дедушка Иван. Они уже старенькие и всю жизнь прожили в Пестрове, никуда не выезжая, разве что в церковь помолиться. А Викентий не жил в Пестрове, он только родился там. Не жил, но каждое лето ездил туда.
Как выйдешь по дороге из лога, так и увидишь Дарьину избу с провалившейся крышей, она ближе к лесу. У погреба стоит елка. Как увидит Викентий елку, так и затрепыхается у него сердце, словно пескарик в осоке, сорвавшийся с крючка.
Если Викентий встретит у ручья в логу коренастого парня Афиногена, тот машину председательскую моет в ручье, то он подойдет к нему и скажет дрогнувшим, бледным голосом:
— Здравствуй, Афиноген!
У Афони ноги в детстве кривые были. Голодно он жил в войну, рахитом болел. Помнит Викентий, как жарили на плите ломтики сырой картошки, как вкусно она пахла, эта картошка. И теперь он любит такие ломтики жареной картошки. Но не жарит их, так как привез с собой свиную тушенку.
— Здравствуй, Афиноген Потапыч.
Мол, вот я и приехал. Радуйся, как и я радуюсь. А тот руку протянет да и скажет:
— Здорово, Викентий! Только руки-то у меня в мазуте, замараешься. — И подаст локоть. Толстый голый локоть. А на что ему, Викентию, такой толстый голый Афонин локоть? И глаза у того холодные, будто капли вешней воды. И остудится о них разгоряченное сердце Викентия. Он подымается потихоньку в гору по дороге. А навстречу ему Егориха попадется. Посмотрит на него черным глазом и треснет трескучим голосом:
— Викентий! Здравствуешь, Викентий! Во какой молодец стал! Во какой молодец! Бабушка-то у тебя обрадуется. Внучок приехал.
— Обрадуется, — бормочет благодарный Викентий, хотя знает, что Дарья недолюбливает Егориху. Глаз у той черный, вороний. Будто бы посмотрит она этим глазом, и худо тебе будет. Умела она, якобы, и пошептать, да не на добро только. Дарья тоже умела пошептать, но только на добро. А на зло — никак нет. Правда это или враки, но так говорили старухи.
Вот идет весной Дарья за дровами, рассказывала она внуку, полена три взять из поленницы да в печь на ночь положить, посушить, чтобы утром хорошо растопилась печь. А тут Егориха на крыльцо возьмись, да и смотрит. Сосулька-то обломись да Дарье-то в голову и угоди.
— Чего, больно ли, Дарья?! — кричит Егориха.
— Ой, да ведь как не больно, понеси тебя леший!
Да и-заплачет, не от боли, а от обиды больше, и клянет Егориху в душе: «Чтоб тебя уволокло! Чтоб тебя треснуло, окаянную!»
Видишь, опять назло. Висела сосулька, ничего ей не делалось, а тут вздумалось падать ей. Падай бы только раньше, когда Дарья в избе была. Ан нет.
— Сосульки-то нынче хрусткие! — вопит Егориха вслед Дарье. «Ишь тебя дьявол дерет как, — думает Дарья. — Глотка-то здоровая, а робить в колхоз не ходит».
В избе у Дарьи бородатый Иван сидит на лавке, Викентиев дед. Хоть и не виноватый, да поругать его можно, душу отвести.
— Чего сидишь-то?
Тот глаза таращит, ничего не понимает. Мол, как это — чего сижу? Сижу, да и все тут.