Митя тихо подсказал:
– Вечность…
– Поговори еще у меня, клерикал! – изумился отец. – Аббат рязанского разлива!.. Агафья, где Жан? Почему до сих пор не одет?.. Вот вам за хлопоты о сыне… – Он отсчитал деньги – помню, несколько красивых больших ассигнаций – и протянул их деду.
И тут я, съежившийся в углу под наряженной мерцающей елкой, словно из-под ее защиты, выкрикнул отцу:
– Я не поеду!..
Он развернулся ко мне, как ужаленный:
– Это что еще за фокусы?!
Показалось, он хочет меня ударить. Отец сделал движение, чтоб выхватить меня из-под елки, но я увернулся, отбежал и спрятался за деда Митю. В глазах все вокруг вдруг поплыло от слез…
Отец скрипнул зубами, но, с трудом сдержавшись, отвернулся.
– Митя, давай его живо в коляску. Да возьми ты деньги, долго ли мне их держать?
– Не надо, – сказал вдруг дед.
– Что?!..
– Не надо. Он не хочет ехать.
– Что?!.. – отец вытаращился на Митю.
– Ну… не хочет малец к вам в Париж.
Дед мялся, отводил глаза, но отвечал чем тише, тем и тверже.
А у папани даже рот раскрылся…
Тут перед ним из кухни выскочила бабушка Агаша. Я чувствовал, она все время была рядом, за занавеской, словно ждала момента для отчаянной и дерзкой вылазки. И вот выскочила, комкая в руках передник, и пошла частить, не позволяя вставить никому ни слова:
– Да, барин милостивый! А что?.. Пусть еще поживет! Хоть немножко. Хоть до восьми годочков! А то застудится в дороге, не дай Бог, простынет… А здесь на всем готовом… Нам и денег никаких не надо, у нас все есть. А как возрастет, так и заберете. Он же вас пока обузит только там – в ваших-то важных делах! Просвещения там всякова и прочева…
Помню, меня бил озноб. Вцепившись в деда Митю, я снизу смотрел на отца в немом ужасе…
– Жан, ко мне! – крикнул он вдруг, разом перебив Агашу. Она только ахнула. Я зажмурился, вцепившись еще крепче в Митины портки.
– Ну, вы же видите, что с мальцом творится, – сказал дед, и в тихом голосе его мне почудились странные нотки, которых я не слыхал никогда. Я чувствовал, что он глядит отцу в глаза. – Не забирайте пока.
Папаня сделал шаг, чтоб обойти Митю и взять меня. А дед повернулся так, что заслонил меня снова.
– Ну-ка, отдай! – рявкнул отец.
– Не отдам.
И тут папаня будто бы даже успокоился. Он слазил за полу камзола, где по французской привычке держал пистолет, со звонким щелчком взвел курок и направил пистолет в лоб Мите.
Тогда я кинулся к отцу.
– Не надо, папочка, не надо!.. – Я обнимал и целовал его серебряные пуговицы на камзоле. – Я поеду, не стреляй, папа… – и для полной убедительности перешел на плачущий французский.
Отец, очевидно смягчаясь, положил мне на голову левую руку, опустил пистолет.
Я оглянулся на деда Митю. Но сквозь пелену слез видел только, что он стоит, опустив низко голову…
И вот теперь, через пятнадцать с половиной лет, сгорбившийся, высохший и облысевший, но тот же дед Митя стоял передо мной в светлой раме дверей на крыльце. Охапка дров валялась перед ним.
* * *
Когда мы вошли с дедом в комнату, Таси уже не было. На мой вопросительный взгляд Агаша вдруг подмигнула и таинственно кивнула на смежную комнату…
Агаша успела кинуть мне на тарелку первый, тончайший дымящийся блин, а Тася все не выходила.
Подойдя к дверям комнаты, я нежно поскребся, потом постучал, но так и не получил ответа. Тут уж я приоткрыл дверь…
Моя Анна-Таисия Трубецкая-Коврова безмятежно спала в кресле, плетенном из ивовых прутьев. На ней было светлое светское платье с оборками и легкими буфами, открывающее прелестные руки и приоткрывающее грудь (впрочем, будем честнее – ключицы над грудью). Дорожный сак Анюты стоял на полу рядом – из него выглядывал любимый капюшон послушницы. Или, кажется, его называют здесь «клобук»?.. Какая разница! Ни ко мне, ни к ней, надеюсь, это отношения уже не имеет.
Девушка ясно улыбалась в своем сне, и в этой улыбке мне настолько просквозила маленькая Тася, что я, признаться, даже испугался своих недавних воинских желаний…
Под руководством Агаши я осторожненько переложил спящую царевну на постель. Она только что-то пролепетала во сне – видимо, намаялась, моя красавица, а тут вдруг под защитой деда Мити и Агаши, и всего нашего близкого детства, вмиг расслабилась и успокоилась.
Потом мы с Митей и Агашей съели по блину. Агаша все плакала, да и у деда глаза были на мокром месте, однако через минуту мы с ним уже хохотали чему-то как полоумные…
Агаша многозначительно ткнула Мите под нос два подгнивших огурца и червивое битое яблоко, и ножом указала на дверь. Речь явно шла о приготовлении большого обеда.
Митя начал вставать, кряхтя, но я снова его усадил и отправился сам. Ведь я помнил, где здесь все росло и хранилось…
– Китайка-то за ледником живая? – спросил я про нашу любимую яблоньку.
– Чуть не померзла позапрошлый год! – засмеялся дед. – Ан выстояла!
– Мы же ствол-то утеплили! – пояснила бабушка…
Из неотправленного донесения командира лесных партизан А. Кондратьева полковнику Д.В. Давыдову:
«…А четвертого дня я отправил трех разведчиков в поместье Зубатовых – то старые беклемишевские угодья, – пополнить запасы провизии. (Три последние слова зачеркнуты, и сверху приписано: «На боевую разведку».)
На подъезде к избе управителя разведчики приметили двух оседланных коней. При осмотре оных были найдены в одной седельной сумке два французских погона, верхний мундир, рядом пистолет и сабля.
Другой конь был при дамском седле.
Обошедши дом, мои разведчики увидели в саду француза в штатском платье, обдирающего яблоню. По оному платью и находке при конях, мои мужики (зачеркнуто, сверху приписано «разведчики») уразумели, что перед ними весьма ценный шпион. Посему решили без смертоубийства воздействовать на голову оного цевьем топора сзади. По каковой причине оный человек был весьма легко лишен сознания и погружен в телегу, назначенную для провизии отряда (последние три слова зачеркнуты и приписано «для шпионов»).
Когда разведчики уносились от угодья, вслед им выбежал зубатовский смотритель дед Митя сын Громов с топором. Но ребята мои не остановились, чтоб не выдавать шпиона Мите на расправу раньше времени…
Из дневника Жана Бекле
…Я на какой-то миг выныривал из этой дурацкой радужной ямы – то ли от тележной тряски, то ли от солнца, бьющего прямо в глаза сквозь пролетающие ветки, но не мог удержаться и снова проваливался в забытье.
А там Анюта, смеющаяся, в деревенском сарафане, где-то лет пятнадцати-четырнадцати, какой я никогда ее не видел и уже не увижу, летала надо мною на качелях с длиннющими веревками, уходящими к мелькающему солнцу.