— А знаешь, как делают, если назвали кучу гостей, а в доме нет и двухсот франков? Отправляются к крестьянину, занимают у него хороший кус черного хлеба, хрена и четверть фунта масла — ведь это на праздник, и каждому гостю дают жирную тартинку, головку хрена, а еще выставляют перец и соль. И говорят: постно наше пиршество, ибо мы бедны. Но когда придет день и достанет у нас двухсот франков, чтобы выкинуть их в окно или заткнуть ими ваши глотки, мы еще раз вас пригласим!
— Матушка, я прошу вас!
— Нет, нет, нет и нет!
— Мама!..
— Хочешь, дам тебе пятьдесят сантимов?
В эту минуту кто-то позвонил в дом с улицы. Спустя несколько мгновений в спальню Розье постучалась девушка, приходившая убирать дом.
— Не здесь ли мадам? — спросила она.
— Да, — отвечала Маргерита, стоявшая за дверью, впуская ее.
— Дворецкий господина барона принес этот пакет для мсье и мадам.
Маргерита распечатала пакет с трепетом душевным. Там, в конверте, лежали пятнадцать купюр по сто франков Французского банка и еще четыре банкноты по пятьдесят франков Национального банка Бельгии.
— Ах! Мама, как я рада! — воскликнула Маргерита, расписываясь в получении денег. — Теперь ты видишь, что я сказала правду!
Она прыгнула на шею Розье, раздосадованной и закусившей губу, — однако за обедом та разговаривала с Полем почти уважительно.
XXVI
Опьяненные взаимной красотой и молодостью, Поль и Маргерита беспечно порхали по жизни. Они любили друг друга как дети, играли в прятки, в догонялки, бегали взапуски по дому, по саду, повсюду. Они жили играючи. Если кто-то звонил во входную дверь и Маргерита, за отсутствием служанки, шла отпереть сама, Поль шел следом за женой, и Розье, сидевшая у себя в комнате, слышала, как в гостиной они обмениваются крепкими, звучными и долгими поцелуями.
Как живо эта прекрасная любовь воскресила в ней собственное прошлое! Она тоже любила, она тоже была счастлива. Особенно помнился ей один денек, проведенный за городом, с любимым, потом ставшим ей мужем.
В праздничный день кермессы они гуляли в полях и уже далеко ушли от ярмарочной площади у пруда и от пиликанья ее писклявых или басовитых скрипок, барабанов и труб. Они долго бродили вдвоем, среди природы, в поле золотых хлебов, по тропинкам, под необъятным небом, раскинувшимся над их головами.
Уже вечерело, и собиралась гроза, когда они наконец подходили обратно к ярмарочной площади.
Они присели на скамейку, поставленную для гуляющих, держась за руки, как мечтатели, и любовались великолепным зрелищем — прудами, думая, что они существуют лишь затем, чтобы обрамлять их взаимную любовь.
В одном из двух прудов вода стояла выше. Между ними была запруда. В том, что помельче, от дуновения теплого морского ветерка шуршали султанчики камышей. В том, что был повыше, по воде бежали блуждающие огоньки. По берегам росли вязы и тополя, но были на неровных берегах и глухие уголки, заросшие ивами и акациями, из-за которых нет-нет да и вырисовывалась красная крыша домика или изящный силуэт маленького шале. Небо сверкало как сталь, солнце уже растворялось в фиолетовых тучах и из-за горизонта, за которым уже спрятало половину своего диска, разворачивало над Вселенной гигантский, состоявший из лучей веер. В балаганах зажигали фонари; отражаясь в воде, они казались длинными, застывшими огненными змеями. Звон литавров, барабанная дробь, пестрота китайских колпаков, крики бродячих акробатов, попугаев, орлов, взрыкивание львов и мяуканье тигров, запертых в клетках ярмарочного балагана, — все было оглушительно.
Головокружительно и феерически кружились карусели, все в огнях, покрытые красной парчой с золотыми блестками. Мужчины, женщины, девушки, мальчуганы смеялись, свистели, пели. Странный гул больших толп, в котором всегда слышней всего грубый дух распаленных страстей.
Они остались вдвоем на скамейке, погруженные в себя и в свою любовь.
Мимо шли люди всех сословий, в том числе и одна молодая особа. Она, держа под руку мужа, вела за собою двух детей. Следом шли две служанки, совсем ошалевшие от веселья, явно девицы легкого поведения. Проходя, они, не смущаясь, так и пялились на любовника Розье. Та снесла этот пылкий вызов вакханок с безмолвной ревностью, однако не без гордости. Женщина лет пятидесяти, длинная, сухая и тощая, шла следом, завершая всю компанию. Взглянув на Розье, как казалось ей самой, с пренебрежением, а на самом деле — с завистью, она язвительно произнесла:
— Вот тропа влюбленных.
Спутник Розье не слышал этих слов, Розье повторила их для него.
— Что нам с того? — сказал он. — Эта женщина завидует.
— Ты думаешь, что все женщины бывают завистливы? — спросила она.
— Да, и ты больше других.
Это было правдой.
Они встали, медленно зашагали в поисках полного уединения. Ей нравилось опираться на его сильное плечо, обхватив его обеими руками и чувствуя, как под ее ладонью играют его мускулы. На ходу он прищелкнул пальцами, точно кастаньетами, и вдруг вымолвил:
— Я весь горю.
— Как это горишь? — спросила она, сделав вид, что не поняла.
Тяжело вздохнув, он ответил:
— Да, я тебя люблю.
— А о чем же вздыхаешь? — спросила она.
— О тебе.
— А о других?
— О! Нет, ты меня совсем не знаешь. Минутное увлечение — оно может случиться, ну, какая-нибудь кобылка с хорошей фигуркой, но ее ведь сразу же и бросают.
Он был скульптор.
— Но ты — в тебе моя душа, ты — моя суть. О! Я люблю тебя. — И он осыпал ее нежнейшими поцелуями, теми, какие лучше всего выражают настоящую любовь. — Я люблю тебя за твою доброту, за твою смелость.
Она вкалывала как лошадь, больше, чем лошадь. По четырнадцать часов в день.
— Я люблю тебя за твое доброе сердце, ведь ты так красива!
Этот голос ласкал ее, будто она всеми порами впитывала в себя вино истинной любви, которая суть вся — добро, вся — ласка, вся — обожание. Она тоже «вся загорелась» и уступила.
Они пошли по одной из тех темных тропок, столь желанных для влюбленных пар и казавшихся неразличимыми во мраке, которым ночь окутывает сельский пейзаж. Позади оставались пронзительный шум и гам, доносящиеся из балаганов, их владельцы делали все возможное, дабы смотревшие ослепли от крикливой пестроты, а слушавшие оглохли от несмолкаемого треска барабанной дроби и резкого звучания медных труб.
Они шли безмолвно, погруженные в свою любовь и в непроглядную ночь. Медленно, прижимаясь друг к другу. Сблизившиеся и чувственно, и нежно.
— Никогда еще, — сказала она, немного дрожа, — мы не заходили так далеко в темноте.
— Я же с тобой, стою десятерых и к тому же вооружен.
Она знала, что при нем нет оружия, но рукой, обхватившей его плечо, чувствовала как переливаются его мускулы, твердые точно железо.
Совсем рядом, в пруду, тихонько поблескивавшем, как натертое до матовости серебряное блюдо, отражались темные силуэты деревьев, золотые блестки красной парчи каруселей, в трепетавшей воде дрожали огоньки и голубовато-серое небо с высыпавшими бледными звездами.
Они остановились. Ночь окутала их покровом тьмы, и она испугалась его.
— Пойдем посмотрим балаганы, — сказала она.
— Не люблю я толпы, — ответил он, — побудь со мной здесь.
Ей этого совсем не хотелось, ее пугал и собственный страх, и то, что их могут увидеть прохожие.
Тогда, притворившись, что рассердилась, она с женским коварством возмутилась:
— Никогда ты меня никуда не сводишь, всегда я одна-одинешенька, покажи мне балаганы на ярмарке!
Они вернулись на ярмарочную площадь, настоящее столпотворение пляшущих акробатов, орущих духовых инструментов, страшный галдеж и ослепительный свет.
Они еще были довольно далеко и почти одни на узкой дороге, окаймлявшей пруд.
Она повесила голову и загрустила.
Он сразу это заметил.
— Ну вот опять, — промолвил он с нежным упреком. — У меня тоже полно печалей в жизни, но разве я не забываю обо всем, когда ты рядом? Выше голову, Роза.
— Вам-то что, вы мужчина.
— Сам знаю, но раз уж я мужчина и люблю тебя, то меня надо слушаться. А ну-ка посмейся, вот прямо сейчас, давай, а?
Она рассмеялась и бросилась ему на шею. Любовь победила ее.
Шум и огни балаганов были все ближе. Они слились с толпой. Ей хотелось пробиться в первый ряд. Он, такой нежный с нею, когда они были наедине, теперь, обхватив ее рукой, прокладывал дорогу со свирепым гонором петушка — предводителя своих кур. Толпа расступилась перед ними.
Балаган, в который они зашли, был знаменит. Сперва появился Полишинель, весь в черном бархате с золотыми крапинками, от которых рябило в глазах, он прошелся на пятках, задирая кверху острие башмака, за ним служанка (Баба-Наседка), а вокруг нее заплясали крошечные гномики, сами все в черном, а лица багровые. В этом был некий намек, заставивший толпу захохотать, особенно осиная талия гномиков и краснота их жирных лиц. Их быстро закрутил людской вихрь, и они исчезли. Потом Полишинель, все так же на пятках, задрав кверху носы башмаков, прошел по театру, такой же степенный и в том же черном бархате с крапинками. Тут опять вернулась Наседка с гномиками, подобрала юбки, обернула ими себя и под аплодисменты толпы превратилась в воздушный шар. Шедевр механики. Шар, несомый тем же людским вихрем, взлетел на сцену. Толпа снова захлопала в ладоши. Занавес опустился и представил зрителям пейзаж, целиком состоявший из черных черепичных домиков, ярко видных на фоне красного газона и шоколадного неба.