Первых в своей жизни стрекоз (не Стрекоз-девочек, а настоящих летуний) увидела я ещё в Звенигороде. Мне потом вспоминалось так, что я встретила их даже множество на той площадке-лужайке перед домом, куда мать обычно отсылала нас, детей, всякий раз, когда собиралась вздремнуть по дневному времени. «Гуляйте, играйтесь», — говорила она.
Получив полную свободу, но томясь, но скучая самим ПРЕДСТАВЛЕНИЕМ, что ДНЁМ спать возможно (мастерство сложное и нам непонятное!), мы с сестрой прогуливаемся, играем, но… как-то без энтузиазма. Стараясь не шуметь даже на улице, мы ничего не обсуждаем и никого не судим. Но, не будь мы сознательно и подсознательно врагами и ненавистницами этого нелепого «мертвого часа», нам и странствовать веселей было бы, и лучше клеились бы наши игры! К той скуке сознания, что мы теперь как бы снова одни на свете — чуть только не сироты в безмерной, бесприютной и обессмысленной Вселенной! — (разве мы не сиротеем немножко, когда другие спят?), примешивалось, признаться, ещё и опасение за скорое будущее: а вдруг, проснувшись, мама заругается?
С какой стати? Да ни с какой. Просто после дневного (именно дневного) сна у мамы почти обязательно портилось настроение. И попасть нам тогда могло за что угодно! И за то, что вбежали «внезапно, как ненормальные» за мячом или скакалкой — чуть не разбудили её. И за прежние прегрешения… И даже вообще ни за что! Поэтому кабы во время потери ею законного бодрствования мы научились летать, то были бы… да нет: не то чтобы «жестоко выпороты», а всё же как-либо за этот шаг наказаны. Не потому, что летать — плохо. И не потому, что хорошо. А просто потому, что научились. И… вот тут-то мне ни в коем случае не хотелось бы напроситься на превратное толкование!
Мама НИКОГДА и НИ В КОЕМ РАЗЕ не ратовала за невежество. Никогда не выступала против наук в любом их виде, а совсем наоборот. Столь же чудовищной несправедливостью явилось бы утверждение, что она была якобы злою! Никак нет, сэр! Скорее, это мы с сестрой были слишком чувствительны. А идея взлёта, а принцип крыла? Разве могли они быть чужды маме, как поэту, автору стихов, и каких! Всю свою жизнь мать высоко ценила и жалела всяких там мотыльков и велела нам сразу отпускать их, если поймали, «а то — от пальцев — у них пыльца с крыльев стирается!» Старательно по краям стихов (пером и цветным карандашом) рисовала она стрекоз — голубых, прекрасных! Не кто иной, а именно мать показала мне первую в моей биографии стрекозу и объяснила, кто это. Всё так. Но… только ведь это было наверняка не после ДНЕВНОГО СНА!
И вот, маясь присутствием в нашем доме возмутительного дневного Морфея и в конце концов не выдержав этого неестественного положения (и моего общества в придачу!), сестра убегала к подругам, а я оставалась играть на площадке одна. С кем же было играть, как не с теми же бабочками, жуками, стрекозами? И я то бродила праздно, то бегала за ними, делая вид, что ловлю. (Что если и они как-то ЗАПОМИНАЛИ меня в это время?) Лишь с отъездом семьи из Звенигорода были прерваны все эти мои светские знакомства и высокие общественные связи…
Почему я не удивилась, встретив Стрекоз и на новом месте — хотя бы и в новом обличии — воспитанниц Детского сада? Почему не насторожилась, заметив, что меня и ЗДЕСЬ отсылают с ними играть? Как если бы и не обрывалась та наша звенигородская таинственная взаимопротекция! А что, я теперь всегда и непременно обязана буду встревать во всякое новое стрекозиное начинание? Как вообще поняли, что я тут замешана? Не могли же власти Детсада и санатория списаться тут без меня (Почтой духов?) с моими звенигородскими знакомыми (с этими феями воздуха в больших голубых пилотских очках), чтобы у них обо мне проведать! Да. Царство Стрекоз всё ещё оставалось для меня чисто звенигородской приметой. И недавним прошлым. И сугубо внутренним делом. Так как же это произошло, что о нём и здесь, на новом месте, знают?
Опешил — значит не сам спешился, а с лошади упал. Ошеломлён — значит шлем с головы сбили. Но я, как сейчас помню, и с коня не слетала, и шлема не теряла. Удивления не было. Это, признаться, моё уже ТЕПЕРЕШНЕЕ удивление. И вопросов не было. Это ТЕПЕРЕШНИЕ вопросы. А было, как ни странно, убеждение, что всё идёт правильно. Так, как следует быть по судьбе.
Забот, разумеется, прибавлялось. Теперь на моих, так сказать, руках находилось уже не одно, а целых два воздухоплавательных сообщества. И как же далеко отстояли они друг от друга — эти два стрекозиных стана: эфирный — звенигородский и полуэфирный — мускатовский! Далеко и по времени (в детстве всегда и так непомерно растянутому), и по расстоянию, которое отделяло девочек-Стрекоз «Мускатова» от натуральных, виденных там, на территории Саввы Сторожевского! (Натуральные-то водились, конечно, и здесь, на новом месте. Но ТЕ — были ведь первыми…)
Так как же быть? Держать (мысленно) тех и этих врозь — это так неудобно! Так как же (ради общего блага и общего танца обеих летучих организаций), как не поступиться всеми временами и пространствами? Как тут не придвинуть одно к другому? И вот я, заправская монтажница (которая и в стихах своих будет потом сводить воедино саморазличные места и времена), соединяю в начинающем воображении своем ТО время и ЭТО. ТУ местность и ЭТУ. ТЕХ стрекоз и ЭТИХ Стрекоз. («Мускатово» пишем, Звенигород — в уме.) Быть может, впервые в жизни (и притом совершенно бессознательно) применяю я этот приём…
«Собственной смеялся затее.Может быть, немножко некстати,Как смеются все чудодеиНочью и на бурном закате».
Оле Лукойе.
Рисунок Новеллы Матвеевой. 1945 г.
Ой, мало в юны лета мне песен своих серебряных спел соловей с приречных кустов! Не удержала я коня беспричинной Радости — пропал мой конёк за краем хлебов… Но не забыть мне и того краткого времени, когда я ещё верила, что все стрекозы на свете: и те и эти! стрекозы-старики и стрекозы-дети — звали меня летать!
— Такое юное и уже такое дерзкое самомнение?
— Нет, мадам. Самомнение ни при чём. А что до идеи полёта — это не я; это ОНИ ПЕРВЫЕ начали! Там, далеко, над площадкой между храмом и нашим домом, они ПЕРВЫЕ выстраивались передо мной в воздухе — для ответственных переговоров — в одну неровно трепещущую линию… (так, по крайней мере, продолжало мне твердо грезиться, хотя, наверное, на такую шеренгу их там всё-таки не хватило бы!) и звали, уже ТОГДА — ПЕРВЫЕ ЗВАЛИ: «Подойди! Подойди!..»
Во всё это тем проще было поверить и тем невозможнее не поверить, что Действительность превосходила Мечту. Судите сами! Наряду с дерзкой выдумкой, с «дичью», разве нет здесь и невыдуманных совпадений? Давно ли эти знатные дамы, умеющие летать, принимали меня у себя на звенигородской земле? И вот я снова у них! У их слегка сварьированных мускатовских двойников! Я в центре их круга. У меня особенная (как для приёма) одежда. У меня (как по условию!) один с ними танец и одна с ними песня! В ней записана, конечно, моя судьба… ах да! — с точки зрения реальности это-то снова не факт? Но… но разве танец, когда я в него вступлю, не оторвёт меня и вправду немножечко от земли?!
Если же скажут, что все эти совпадения так себе… не с жизнью… и не по шву… и слабо документированные… и, словом, некачественные, бракованные всё совпадения, то я скажу вам, я отвечу: есть в запасе ещё одно… Только одно, зато настоящее! Можно сказать, заслуженное, без страха и упрёка, всем совпадениям совпадение! Есть чем прожить (а дуновенью — с чем унестись за окоём)!.. То есть? То есть не забыть бы тут важную толстовскую строчку, посвящённую СПЯЩЕЙ МАТЕРИ. Спящей ДНЁМ или утром! (Ночью ведь не бывает стрекоз!) Каковое совпадение с жизнью и убеждало меня лучше всего остального, что песня о лозах — это, собственно, песня О НАС, о нашей семье… ЭТО ведь НАША мама, именно она обычно днём спит. А перед тем отпускает нас поиграть со стрекозами…
Играть можно, летать нельзя, смутно подсказывали стихи. Можно и полетать, пока она спит, подстрекали стрекозы стиха. Не то я не убегала бы к ним с понятием некоторого запрета в душе, как мальчишка к индейцам! И как я ни минуты не сомневалась, что я-то и есть то песенное Дитя, так не сомневалась я и в том, что это ЕЁ, конкретно — Надежду Тимофеевну Матвееву (в девичестве Малькову) ни за что не надо будить. А надо спешить бежать, спешить играть, а главное, «пока не проснулася», поскорее учиться летать у этих глазастых на их индейской территории… Вот я и убегаю к ним туда. И для меня, значит, нет вопроса: «Почему это нужно мне?» Но я никогда не спросила себя: «Почему это нужно стрекозам?»
2
Под нами трепещут былинки,Нам так хорошо и тепло, —
продолжали между тем детские голоса, —
У нас бирюзовые спинки,А крылышки точно стекло.
Девочкам так явно нравилась их роль подзывающих, что вряд ли они задумывались о некоторой, быть может, служебности этой роли по отношению к подзываемой. Когда задумываться? Надо петь, танцевать — это так увлекательно! Не задумывалась и я, отчего я в центре: для меня это было естественно — ведь же и на других танцах (например с обручами) я всегда была прима. Страшиться же какой-то ревности со стороны Стрекоз, их недовольства социальным неравенством в условиях танца тоже вроде не было оснований. Для этого у меня у самой была слишком подчиненная (по-своему) роль; подчиненная ИМ ЖЕ. Какая-то странная: сразу и первая и последняя. С одной стороны, моё место — самая середина, и всё роится вокруг меня. А с другой — я одна в этом действе не пела, одна некое время простаивала (я уже только к финалу опять примешаюсь к танцующим); одна не умела ЛЕТАТЬ. Мне одной было смиренно воспринимать преподаваемую мне науку, когда другие, считалось, уже знали её. Так что никто здесь не был общественно ущемлён. Я тоже. Мне и в мысль бы не пришло, что учиться летать — унизительно: наоборот — это так чудесно! Единственная ученица шести летучих учительниц, я условность искусства воспринимала так серьёзно, как если бы над всеми нами уже веяли крылья Предназначения и как если бы я уже знала — своё!