— А помнишь? — Теперь была очередь Ратникова выхватывать из прошлого воспоминания и дарить их Шершневу, как дарят любимому человеку сорванные на клумбе цветы, — Мы построили управляемую модель штурмовика «Пе-2». На соревнованиях она сначала прошла два круга, а потом у нее заклинило рули, она сделала свечу и рухнула на трибуну. Ты почти рыдал от огорченья, а я сказал: «Через пол года будем чемпионами». Мы построили новую модель, усовершенствовал систему управления, и выиграли соревнования.
То высокое синее небо их юности с белым недвижным облаком, под которым кружили, отливали лаком, сверкали пропеллерами модели. Он поворачивал на пульте рычажок управления, направляя самолет по лучистой дуге, уже зная, что его жизнь будет посвящена самолетам. В ней, на ее первом юном витке, уже заложена скорость упоительного стремления, в которое влечет его счастливая безымянная сила.
— А помнишь, как в институте ты запорол все лабораторные работы, вечерами в душной лаборатории мы чертили графики, и в окно влетела ночная бабочка, бархатная, в малиновых пятнах, с горящими золотыми глазами? Села мне на голову, и ты сказал, что это Бог меня так отметил.
Словно это было вчера, — в зажатой ладони пульсирует тучное шелковистое тельце, близко у глаз черно-малиновый камуфляж лоснящегося крыла. Он подносит бабочку к окну, выпускает в ночной, святящийся город. И на пальцах остается серебристая пыльца, словно он держал в руках крохотного, прилетевшего из неба ангела.
— А помнишь, на третьем курсе кому-то пришло в голову устроить вечер наших студентов-мотористов с барышнями из московского университета? Там были какие-то дурацкие конкурсы, состязания в остроумии, перетягивание канатов, танцы с завязанными глазами. Мы стояли с тобой с повязками на глазах и ждали, кого из нас выберет самая красивая девушка. Она выбрала меня, мы танцевали с ней, я не видел ее лица, только чувствовал хрупкую, влажную от волнения руку, а когда снял повязку, был ошеломлен ее сияющим чудесным лицом. Это была Елена, моя будущая жена, мать моих сыновей, женщина, причинившая мне столько счастья и столько горя.
Из золотистого сумрака, из полутьмы ресторанного зала встало, как солнце, ее лицо, прелестное, с нежным румянцем, с наивным блеском в глазах, с чудной ямочкой на нежной щеке, с каштановыми вьющимися волосами, из-под которых выглядывало маленькое розовое ухо. Столько пленительной женственности было в ее облике, в ее отчаянной смелости, в ее парящем танце, в трепете тонких пальцев, которые он сжимал. Потом, когда музыка кончилась, тихо поцеловал е руку, слыша слабый запах духов. Сердце его тихо заплакало, лицо беззвучно растаяло, оставив после себя незаполняемую зыбкую пустоту.
— А помнишь, как после защиты диплома мы пришли на Воробьевы горы? Какой был чудесный летний вечер, каким красивым изгибом сверкала река, благоухала поросшая лесом гора, золотились главки Новодевичьего монастыря, и Москва, белоснежная, розовая, казалась кружевной и нарядной? Обещали друг другу не расставаться, и словно в подтверждение наших слов низко, в лучах серебряного солнца, пролетел огромный медлительный самолет.
Ратников и Шершнев молчали, ошеломленные явью воспоминаний, которые казались достовернее нынешних дней. Словно дух вновь облекся исчезнувшей плотью, и они смотрели один на другого помолодевшие, растроганные и взволнованные.
— В последний раз мы виделись в августе злосчастного года, когда по Москве громыхали танки. — Ратников телесно ощутил дрожанье асфальта, жирную струю гари от танкового выхлопа, масляное вращение катков, звонкий лязг провисшей гусеницы. — Мы пришли к Белому Дому, играл какой-то джаз, клубилась негустая толпа. Кто-то тащил гнилые доски и арматуру, и ты ухватился за эту доску и поволок, а я отошел, испытывая тоску и бессилие. Увидел издалека, как ты поднялся вверх, по ступенькам и исчез в парадных дверях. Ночью я бродил по городу, похожему на муравейник, который облили бензином. Чувствовал, как совершается жуткое, непоправимое, уходит в небытие страна, и на ее месте разверзается кратер. Ты пропал из вида почти на целых двадцать лет. Куда ты ушел? Что с тобой стало, когда ты переступил порог Белого Дома?
— Это не передать словами. Я вдруг понял, что такое революция, что такое свобода, что такое настоящее человеческое братство. Там, в коридорах Дома, было столько удивительного народа. Самых известных и именитых людей страны, и Бог знает, откуда взявшихся бродяг, студентов, циркачей, проповедников. Все были братья, все были готовы умереть за свободу. Помню нашего замечательного музыканта Ростроповича, он играл на виолончели, а потом схватил у охранника автомат и поцеловал его. Все по очереди выходили на балкон и вещали в мегафон собравшейся внизу толпе. Я держал мегафон перед лицом Руцкого, а он выкрикивал что-то бессвязное, страстное, клокочущее, словно из него изливалась раскаленная лава, и толпа ревела в восторге. Там я познакомился с Егором Гайдаром, с Чубайсом, с Гавриилом Харитоновичем Поповым. Мы ждали штурма, не верили в смерть, верили в будущую освобожденную Россию. Там, в этом котле, завязались мои знакомства с будущими членами правительства, с влиятельными реформаторами, которые приблизили меня к себе, пригласили в свой аппарат. Так началась моя вторая жизнь, уже без тебя, и длилась, ты прав, почти двадцать лет.
Шершнев смотрел мимо Ратникова остановившимися, расширенными глазами, в которых странно пульсировали зрачки, окруженные зелеными и рыжими ободками, словно ловили в фокус удаленный образ, недоступный Ратникову. На его отяжелевшем властном лице, столь не похожем на прежнее, нервное и наивное, играли таинственные отсветы, словно отражение далекого пожара, в котором сгорели минувшие двадцать лет.
— А как твоя милая мама Валентина Григорьевна? — Шершнев совершил усилие, отрываясь от притягательных зрелищ, вновь обращая взгляд на былого друга. — Она была лучшей учительницей в нашей школе. Благодаря ей до сих пор я сохранил интерес и вкус к художественной литературе. Стараюсь читать книжные новинки. Собираю библиотеку.
— Она очень болела. У нее отнялись ноги. Сейчас передвигается на коляске, живет со мной.
— Непременно ей поклонись. Она многим тебя наградила. У меня не было такой образованной, матери.
Ратников видел, как потеплело, умягчилось лицо Шершнева, его губы сложились в мягкую улыбку. Был благодарен старому другу за это обожание матери. Они сидели в полупустом ресторанном зале, и овальные окна медленно гасли, полные вечернего серебра. Волга отражала высокое летнее небо, несла на себе невидимый теплоход.
— Знаешь, год назад я был в Лондоне и случайно встретил твою Елену. Вот так же, в ресторане. Она была с мужем. Представительный господин. Был очень приветлив со мной. Она показала фотографию твоих сыновей. Старший так похож на тебя. Кажется, поступил в Оксфорд. Почему у вас все не сложилось?
— Да кто его знает. Наверное, я не мог обеспечить ей жизнь, к которой она стремилась. Слишком погрузился в мое новое дело, спасал завод, создавал двигатель, рыскал по провинции, каждую копейку вкладывал в предприятие. Был год, когда я продал квартиру, дачу, влез в долги, знать ничего не хотел, кроме моторостроения. А она тяготилась провинцией, мечтала о Европе, о комфорте, о блестящем обществе. Этот новый ее муж, совсем не знаю его, кажется, какой-то богач, владевший Новороссийским портом, нефтяным терминалом, — все это ей обеспечил. Очень редко мы общаемся с ней по телефону, иногда разговариваю с детьми, но как-то отчужденно, как посторонние. Она прислала мне фотографию своего лондонского дома, — дворец, пруды, фонтаны, и два мальчика приклонили голову ей на плечо.
— Все очень странно, мой друг. Невозможно разглядеть из настоящего наше будущее. Даже то, что наступит через двадцать минут. — Шершнев умолк. Лицо его отяжелело, стало гранитным, состоящим из плоскостей и граней, как на картинах кубистов. Странный слиток, в котором расплавился и исчез образ вихрастого изумленного юноши.
— Чем же ты занимался все эти годы? — Ратников старался представить, как пронеслись для друга те двадцать лет, что для него самого были годами непрерывной борьбы, смертельных рисков, упоительного творчества, протекавших на стыке двух разъятых эпох, которые он стремился срастить. Заполнял пустоту между ними своей плотью и духом, кромешной работой, ослепительной бестелесной мечтой, — Ты-то как жил?
— Да всякое было, — уклончиво ответил Шершнев, — Работал с Чубайсом, занимался приватизацией предприятий. Удивительный он человек, — превращен в демона, в исчадие ада, самая ненавистная персона в России, и, неся этот крест, продолжает свою миссию по созданию новой страны, новой экономики, нового класса собственников. Уехал по его рекомендации в Штаты, прошел курсы в Гарварде, учился менаджементу. Были другие поездки. Долго жил в Германии. Наведывался ненадолго сюда. Вернулся окончательно и принимал участие в создании корпораций, в частности, авиастроительной и кораблестроительной. Собирал остатки советских технологий. Вот, пожалуй, и все. Много слышал о тебе, да все не решался приехать. А теперь вот взял и приехал.