Монмартре много кафе и танцевальных залов. Народ там собирается простой.
Кравчинский заколебался. Пойти на Монмартр — это на целый вечер, а ведь он так устал с дороги...
— Лучше я провожу вас домой, Глеб Иванович. Столько впечатлений в один день... А на Монмартр пойдем в другой раз. Между прочим, до вашего дома отсюда далеко?
— Отейль. Два шага от Булонского леса. Я там часто прогуливаюсь.
— Не знаю, к сожалению, — развел руками Кравчинский. — Ни Отейля не знаю, ни Булонского леса.
— А зачем? Зачем знать? Я туда не тороплюсь, вот что. Александра Васильевна, жена, журит меня, ругает... Несправедливо, незаслуженно ругает. Будто я виноват, что нет денег, что не пишется, не издается... Если бы не Сашурочка, сынок... Не тороплюсь я туда... Зайдемте лучше освежимся. Каким-нибудь слабеньким, красным. Здесь прекрасные вина! Чудодейственные! — Глеб Иванович, словно боясь, что его собеседник уйдет, судорожно схватил Сергея за рукав, чуть ли не потащил за собою.
Вскоре они очутились в небольшом уютном винном погребке, заказали графин красного вина. Пока Кравчинский смаковал его, Успенский залпом выпил один за другим два вместительных фужера и умиротворенно затянулся папиросным дымком.
— Давно так славно не пил, — сказал он. — Все меня сдерживают, оберегают. А того не знают, что никакие отговоры мне не помогут, не остановят меня, пока я сам себя не сдержу. Поверьте, это стоит немалых усилий.
Во время одной из встреч у Клеменца разговорились о политической литературе. Повод дала «Мудрица», которую в конце концов прислал Лавров. Успенский доказывал, что публицистика сейчас самый важный жанр.
— Народу нужно точное слово, а не мудрствование от лукавого, — объяснял он.
Никто не возражал против этой мысли, хотя высказывались соображения о нужности и художественной прозы. Вспомнили Тургенева.
— Барин он! — вскипел Успенский. — Не наш брат. Третью неделю никого к себе в дом не впускает. Закрылся, заказал специальный стол... Нашли пример. Аристократ!
Нервно ходил по комнате, бросал короткие едкие фразы.
— Кстати, — обратился к Кравчинскому, — я прочитал вашу «Мудрицу Наумовну». Volens-nolens, должен сказать: она мне не понравилась.
— Видимо, не на ваш вкус, Глеб Иванович, — ответил Сергей. — Все же интересно знать — почему?
— Погодите, погодите, не торопитесь. — Подошел и пристально посмотрел в глаза Сергею. — Карла Маркса надумал в сказку переделать! Хитрец!
— А почему бы и нет? — проговорил Сергей. — Главное — доходчиво, понятнее изложить людям его идеи.
— Мужик или тот же пролетарий лучше понял бы идеи Маркса, если бы вы изложили их обычным языком, не одевали бы, не рядили бы в одежды фантазии. Поверьте, — коснулся пальцами груди, — я не собираюсь вас обижать.
— Народ любит сказку, — продолжал отстаивать свою точку прения Кравчинский.
— Да, но он любит, чтобы в сказке все было на месте, правдиво. Он допустит, к примеру, семь голов на шее, а приставьте их к ногам — не примет, не одобрит.
— Головы-то здесь при чем?
— Да при том, что у вашей Мудрицы неизвестно сколько ног. Да, да! Удивляетесь? По болоту она бежит, будто сороконожка. А будь у нее, как у всех нас, грешных, две ноги, увязла бы... — Он засмеялся. — Не заметили?
— Придирки, право...
— Не обижайтесь. Правда жизни — это дамоклов меч, вечно висящий над писателем. Погрешить перед правдой — она же тебя и накажет. Ту же Венеру возьмите! Как будто есть лучшие, более совершенные, а она веками привлекает к себе. И чем? Простотой, правдивостью. Гейне раскаивался перед нею.
— И все же наши политические сказки делают большие дела, — вмешался в разговор Клеменц. — Побольше бы их.
— На безрыбье, говорят, и рак рыба, — не сдавался Успенский. — Не я выдумал, не осудите. — И вновь обратился к Сергею: — Если вас интересует мое мнение вообще, то слушайте: вы — талант! Пусть не сформировавшийся, не созревший, но талант. И дай вам бог преодолеть все тернии, которыми так густо утыкан наш путь. Я верю в вас.
V
Это было в середине июля. Кравчинский и Клеменц сидели в мансарде дома на рю Бертоле, как вдруг появился Иванчин-Писарев.
Гость был взволнован, в руке держал смятую газету.
— Война, — сказал, не поздоровавшись. — На Балканах война. Босния и Герцеговина восстали против турок.
Сергей и Дмитрий вскочили, выхватили из рук гостя газету. Крупные заголовки въедались в глаза, кричали на весь мир о чрезвычайном событии: хорошо вооруженный гайдукский отряд Пери Тунгуза напал на турецкий караван у подножия горы Бишин на шоссе Мостар-Невесины, в Герцеговине. Сообщалось о первых успехах повстанцев, о том, что в Болгарии и Сербии началось движение за поддержку справедливой борьбы угнетенных.
— Это просто восстание недовольных племен, ничего общего с революцией там нет, — сказал Клеменц.
— Даже и в таком случае мы не можем оставаться равнодушными, — возразил Кравчинский. — Надо ехать. Народ поднялся на борьбу. И нам стыдно смотреть со стороны. Место революционера в бою. Сидя в Париже, ничем не поможешь, даже не будешь знать, что там происходит и как идет борьба.
— Что ж, поезжай, посмотри, — тем же тоном продолжал Клеменц. — Я лично ехать не намерен.
— И это говоришь ты... Дмитрий, я не узнаю тебя. Первым пошел в народ, по бездорожью, в холод и в зной исколесил половину империи. Ты или шутишь, или...
— Не шучу я, Сергей. Вместо того чтобы бросаться в воду, не зная броду, лучше заняться чем-то более определенным. Я должен дослушать лекции Бертрана. Кто знает, когда еще выпадет такой случай. И потом... чужая земля...
— Чужая... Что ты говоришь? Как у тебя язык поворачивается? — горячился Кравчинский. — Это же счастье, что мы имеем такую возможность. Опыт, приобретенный в Герцеговине, мы перенесем в свое отечество. Мы выйдем из этой борьбы практически обученными и подготовленными к бою с царизмом. Ты понимаешь?
— Я все понимаю, дружище. И не будем дискутировать. Мне действительно — кстати, тоже для отечества, для его науки, — необходимо дослушать Бертрана.
Кравчинский с