на ухо сатиру что-то, вероятно, постыдное, потому что тот подло-преподло усмехается. Клоака! Вот увидите. Только в другой раз, сами, а сейчас я провожу вас прямо к ней... А вон то, — кивнул в сторону, — остатки дворца Тюильри. Говорят, прекрасное было сооружение. Восставшие разрушили. Не одобряю. Дворцы нужны не только буржуазии. Они нужны и народу.
Долго пробирались полутемными коридорами с множеством стоявших по сторонам маленьких скульптур — «венерок», как их называл Успенский, проходили большие и малые залы, пока не очутились в просторной, с тускловатым освещением комнате.
— Закройте глаза, — шепнул Глеб Иванович. — Сейчас свершится чудо. Вот оно. Взгляните... Венера Милосская. Сколько достоинства в ней и сколько простоты. А лицо — обратили внимание? — какое глубокомыслие, спокойствие... Ничего вульгарного. Даже вокруг статуи, — открывал в ней все новые и новые детали. — Это такое лекарство. Настоящее. От всего гадкого, уродливого, чем так насыщена наша жизнь. Признаться, я ее сначала не понимал. Зато потом понял: это святыня. Мастер пытался показать не красоту форм, не прелести маленьких «венерок», а благородство души — вот что его волновало. Гармония тела и духа. Перед нею только исповедоваться.
Успенский волновался — достал папиросу, мял, нюхал, глаза у него болезненно блестели.
— И один — великий из великих — исповедовался, — продолжал. — Знаете кто? Гейне. Перед смертью пришел, чтобы увидеть ее. Вон красный диванчик, — он взял Сергея за локоть, подвел к небольшому потертому дивану, отгороженному от публики, чтобы никто не прикасался, черным шелковым шнурком. — Он здесь сидел. Ежедневно. И плакал... Больной, почти слепой... приходил...
Глеб Иванович умолк, как завороженный смотрел на Венеру, будто и сам поверял ей свою нелегкую, повитую терниями жизнь. Слабое освещение слегка затеняло его лицо, оно казалось серым, землистым, только глаза, как всегда, блестели возбужденно.
Кравчинский подумал, что его необычному гиду тяжело от нахлынувших внезапно чувств, и предложил выйти на воздух. Они сам начинал чувствовать утомленность.
Как только они очутились во дворе, Успенский нетерпеливо закурил, глубоко затянулся.
— Великий Гейне! — продолжал он, все еще пребывая в плену предыдущего разговора. — Знал столько женщин, а перед этой безрукой раскаялся. Вы читали его «Путевые картины»? — вдруг спросил. — Это сплав лирики и публицистики.
— Ваши «Нравы Растеряевой улицы» чем-то близки к ним, — заметил Кравчинский.
— Это правда? — остановился Глеб Иванович. — Вам так кажется? Спасибо! Чем-то близки... Конечно же не художественностью. Скорее всего публицистичностью. Как художнику мне с ним не сравниться.
— А зачем непременно сравниваться? — сказал Сергей. — Вы своеобразный писатель...
— Потому, голубчик, что все познается в сравнении, — категорически высказался Успенский. — Все. Даже мы с вами.
Сергей улыбнулся.
— Это верно. Но все же, чтобы понять вас как художника, не обязательно с кем-то сравнивать. Вы сам по себе.
Успенский не поддержал его, он уже был во власти каких-то других мыслей.
Они вышли на берег Сены, направились по тенистой аллее. Наступал вечер. Город после дневной жары заметно оживал, становилось многолюднее на улицах, в парках, скверах, многие торопились в театры, кафе и рестораны.
— Вы очень устали? — спросил Успенский.
— Как сказать... Еще держусь, — ответил Сергей.
— Не оставляйте меня, — вдруг попросил Глеб Иванович. — Мне так одиноко и тоскливо. Так мне все надоело. Эта толчея, это многолюдье. Забраться бы сейчас куда-нибудь за Волгу, где ни души, ни звука...
— В прошлом году мы с Клеменцем бродили по Тамбовщине... — начал было Сергей, но Успенский прервал его:
— В Кропивне, Тульской губернии, где мне довелось учительствовать, чудесный лес. Я пропадал там целыми днями. Медвежий угол! Войдешь — и только птицы. Ни одного людского голоса. Как там думалось! Как хорошо там работалось! Не знаю, что вы скажете, а для меня деревня — место благодати. Власть земли — самая справедливая власть. В городе не то. В городе свои законы. Город — рассадник всякой нечисти. Что, не согласны? Не торопитесь возражать. Пока не было городов, люди жили дружнее, их не разъедали пороки цивилизации. Верьте мне. Я прошел эту клоаку.
Он снова умолк, время от времени нервно поглядывая на собеседника, что-то мучительно обдумывая. Казалось, не замечал ни окружающей суеты, ни великолепных архитектурных ансамблей, весь был сосредоточен на чем-то ему одному ведомом. «Возможно, так выглядят люди, разочарованные жизнью, — глядя на Успенского, думал Сергей. — Но ведь он не разочарован. Он просто придавлен ею».
— Вам, Глеб Иванович, действительно необходимо возвращаться на родину, — сказал. — Ностальгию переносят по-разному, вы же, как мне кажется, ее не вынесете.
— Э-э, голубчик, то, что заметили, полбеды. Заглянули бы вы в мою душу, — не сразу ответил Глеб Иванович. — Там иногда такое творится... такие вихри взметаются, что удивляюсь, как они до сих пор не разнесли меня.
— Но ведь в Париже столько своих, — проговорил Сергей. — Неужели в таком обществе трудно найти утешение для себя, для своей души?
— Какое, к черту, общество! — махнул рукой Глеб Иванович. — Каждый знает свое, сидит в своей скорлупе. Правда, «Русскую библиотеку» организовали, только и всего. — Он остановился, засмотрелся на воду. Сена текла тихо. Закованная в каменные берега, она все же не потеряла своего величия. — Вот перед нами вода, — продолжал Успенский, — сколько в ней общности, даже согласованности. Так просто ее не возьмешь, не одолеешь. А люди? Как им далеко до единства! Высшая форма живой материи, совершенство мысли... Живут же, простите, как кроты. Где красота человеческая? Нет ее. Это моя, голубчик, скорбь, моя стигма. От этого я нигде не спрячусь, никуда не убегу.
Сергей соглашался, хотя, разумеется, не во всем. Он говорил о закономерностях развития человечества, о цивилизации как о неминуемом результате этого развития, о том, что разделение на классы ведет к классовой борьбе и что с годами эта борьба будет нарастать, ожесточаться. Успенский слушал, много курил, привычным жестом надрывая мундштуки недокуренных папирос и насаживая на них новые. При этом Сергей заметил, как две морщинки у его переносицы то углублялись, то разглаживались.
— Знаете что? — вдруг прервал он речь Сергея. — Хотите, поведу вас на Монмартр? На