– Клянусь богом, сударыня, надо быть уж очень привередливым, чтобы говорить вам комплименты неискренне.
– Но будьте осторожны, – сказала она тогда, приложив палец к губам, – не признавайтесь в своих чувствах никому, кроме меня: над вами будут смеяться; кроме того, вы рассорите меня с мадемуазель Абер, если она узнает.
– При ней я этого не скажу, – ответил я.
– И правильно сделаете; старые женщины ревнивы, а свет зол, – заключила она, ставя подпись, – обо всем надо молчать.
В соседней комнате послышался какой-то шорох.
– Не подслушивает ли нас кто-нибудь из прислуги? – проговорила она, складывая письмо. – Как это неприятно. Уйдемте отсюда. Передайте это мадемуазель Абер, скажите ей, что я ее искренний друг, слышите? И как только вы обвенчаетесь, приходите сюда и расскажите, как прошло бракосочетание; мое имя вы увидите в низу письма; но я жду вас попозже, вечерком; вы получите для переписки бумаги, о которых я говорила, и мы потолкуем о ваших делах; я смогу оказать вам кое-какую протекцию. А теперь ступайте, мой милый, и ведите себя умненько, я о вас позабочусь, – ласково прибавила она, понизив голос и протягивая мне записку жестом, который говорил: «Возьмите и руку». Во всяком случае, так я понял ее и, принимая записку, поцеловал протянутую мне ручку, которую у меня и не отнимали, несмотря на излишне пылкую признательность, вложенную мною в этот поцелуй. Рука была красивая.
Я еще не выпустил ее руку, когда она шепнула:
– И об этом тоже не следует рассказывать! – и повернулась уходить.
– О, сударыня, я не компрометирую женщин! – выпалил я, как истый мужлан, как самодовольный фат, считающий внимание женщин вполне естественным и не видящий необходимости щадить их целомудрие.
Выходка была грубоватая; дама покраснела, – слегка, ибо краснеть до корней волос из-за меня не стоило: я сам не сознавал, как неприличны мои речи; поэтому она быстро оправилась от смущения, и я заметил, что в сущности она была довольна моей грубой прямотой: ведь это означало, что я понимаю ее намерения и избавляю ее от околичностей, к каковым ей пришлось бы прибегнуть в другом случае.
Итак, мы расстались; она вошла в покои госпожи председательши, а я в приятном волнении отправился восвояси.
«Разве ты вознамерился завести с ней интрижку?» – спросите вы. Нет, никаких определенных намерений у меня не было; просто я витал в эмпиреях оттого, что понравился важной даме; я заранее торжествовал, хотя сам еще не знал, к чему все это приведет, и вовсе не думал о том, что мне следует и чего не следует делать.
Был ли я вполне равнодушен к этой даме? Пожалуй, нет. Был ли я в нее влюблен? Не думаю. Чувство мое к ней едва ли можно назвать любовью: я обратил на нее внимание лишь потому, что она сама заметила меня; да и все ее авансы остались бы без последствий, не будь она дамой из общества.
Мне нравилась вовсе не она, а ее положение, чрезвычайно высокое по сравнению с моим собственным ничтожеством.
Ведь это была дама светская, богатая, имевшая лакеев, собственный выезд, – и эта-то особа нашла меня достойным любви! Она позволила поцеловать ее руку и желала, чтобы это осталось тайной; словом, эта женщина извлекала меня и мое самолюбие из небытия и безвестности; чем я был до этого? Успел ли вкусить радости удовлетворенного самолюбия?
Правда, я уже стал женихом мадемуазель Абер; но ведь мадемуазель Абер была всего лишь скромной буржуазкой, которая сама сказала, что ничем не выше меня; она сдалась так быстро, что я не успел погордиться своей победой; если не считать богатства, она была мне почти ровней.
Она сама назвала меня своим кузеном! Как же прикажете чувствовать разницу между нею и мной?
Здесь же расстояние казалось огромным, измерить его было не в моих силах, у меня начинала кружиться голова при одной мысли об этом; и с такой-то высоты спускались ко мне – или, пожалуй, я возносился вверх, к женщине, которой не подобало даже и знать, существую ли я на свете. Было от чего закружиться голове, было от чего зародиться во мне чувствам, похожим даже и на любовь.
Итак, я влюбился из почтения и от неожиданности, ради тщеславия, ради чего угодно, а пуще всего из-за непомерной цены, какую придавал благоволению этой дамы: мне казалось, я в жизни не видел столь красивой женщины; между тем ей было пятьдесят лет, я верно определил ее возраст, войдя в гостиную председательши; но об этом я как-то забыл; я ничего от нее не ждал; будь ей на двадцать лет меньше, она бы вовсе не казалась мне более привлекательной. Передо мной была богиня, а богини не имеют возраста.
Итак, я шел домой вне себя от восторга, меня распирало от гордости, достоинства дамы рисовались моему воображению в причудливо преувеличенном виде.
Мне ни на минуту не приходило в голову, что чувства эти несовместимы с моим званием жениха; я ни в чем не переменился к мадемуазель Абер и с привычной нежностью думал о встрече с нею; я был счастлив, что женюсь на одной и что нравлюсь другой: два подобных удовольствия совмещаются без труда.
Однако, прежде чем вернуться к моей невесте, я должен набросать для вас портрет богини, с которой только что расстался; поместим его здесь; он займет не много места.
Возраст ее вам известен; я уже говорил, что она была стройна и изящна, и это еще слабо сказано; не много я видел женщин со столь царственной осанкой.
Дама эта одевалась скромно, но так, что скромность не скрадывала ничего от ее еще не поблекшей красоты.
Так одеваются женщины, которые желают нравиться, но не желают, чтобы их могли в этом обвинить, – то есть скрытые кокетки; надо быть большой кокеткой, чтобы извлечь весь возможный эффект из скромного наряда: в ее туалете были заключены какие-то маленькие тайны, которые в совокупности делали его столь же очаровательным, сколь скромным, и уж во всяком случае более игривым, чем откровенное щегольство.
Красивые руки в гладких белых рукавчиках: так они виднее, их лучше замечаешь.
Лицо чуть-чуть поблекшее, но еще красивое: в дорогом пышном чепце оно казалось бы старым, но под простенькой наколкой ласкало взор. «Такое лицо заслуживает более нарядного обрамления» – невольно думали вы.
В меру полная грудь (не следует забывать, что красивая грудь для женщины не менее важна, чем красивое лицо), очень белая грудь, тщательно прикрытая косынкой; но при ином движении косынка невзначай сбивалась на сторону, и под ней мелькала белоснежная кожа: вы мало что видели, но у вас создавалось самое лестное мнение об остальном.
Большие черные глаза, которым дама усиленно придавала серьезное и скромное выражение, хотя от природы они были полны живости и неги.
Не берусь их описывать; об этих глазах можно было бы говорить долго: искусный расчет сообщал им столь многое и так много всего в них было вложено природой, что толковать об этом – задача мудреная, которая вряд ли мне по силам. Возможно ли выразить словами все, что чувствуешь? Те, кто считает это делом нетрудным, мало что чувствуют и, без сомнения, видят лишь половину того, что приметил бы иной.
Однако попытаемся обрисовать ее облик в общих чертах.
При первом взгляде на эту даму, вы бы сказали: «Какая серьезная и рассудительная женщина».
Взглянув на нее второй раз, вы бы прибавили: «Эта женщина выработала в себе серьезность и рассудительность, каковыми от природы не обладает. Добродетельна ли она? Судя по выражению лица – да, но видно, что это дается ей не легко; она ведет себя лучше, чем ей бы хотелось: отвергая удовольствия, она их любит, хотя и не уступает соблазну». Вот что можно было бы заключить о ее нраве и поведении.
Что до ума, вы с первого же взгляда предполагали, что она очень умна; и вы не ошибались; больше сказать не могу, ибо недостаточно ее знал, чтобы судить об этом.
Характер ее тоже нелегко определить: то немногое, что я выскажу, даст вам довольно полное представление об этой незаурядной натуре.
Эта женщина никого не любила, но желала ближнему куда больше зла, чем причиняла на деле.
Она претендовала на доброту, и это мешало ей быть злой; но она обладала уменьем возбуждать в других недобрые чувства и этим подменяла собственную тягу к злым делам.
Где бы она ни появлялась, вокруг нее разговор превращался в злословие; она и только она настраивала собеседников на подобный лад – и именно тем, что некстати хвалила или защищала кого-либо, не скупясь на самые лестные, казалось бы, отзывы о тех, кого отдавала на растерзание; а когда злые языки разбирали по косточкам свои жертвы, она вскрикивала жалостливо и вместе с тем ободряюще: «Ах, что вы говорите?», «Нет, нет, вы ошибаетесь!», «Я не могу этому поверить!». Благодаря таким уловкам она всегда оказывалась неповинной в преступлениях, к которым подстрекала других (я называю преступлением всякий пасквиль), и продолжала слыть благожелательницей тех, чье доброе имя чернила чужими устами.
Забавнее всего то, что эта женщина, при всем том, даже не подозревала, что у нее злое сердце: она сама не знала себя и первая была жертвой придуманного ею обмана, она попадалась на собственную удочку и, прикидываясь доброй, воображала, что и на самом деле добра.