Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В этом замке он, конечно, был хозяином всю войну, либо они ему кланялись, либо он их ломал. Те, кто говорил, что он ничтожество, бездельник и оборванец, все стояли у края поля, когда он играл в футбол, и прямо зверели, когда он забивал гол. А если он не участвовал в матче, поскольку должен был явиться к Гитлеру или воевать на Восточном фронте, не собиралось и половины зрителей. Он был центрфорвардом. Само собой. Потому что на этом месте нужны и скорость, и умение приказывать. Ну и, конечно, надо быть выносливым. Да, Граббе был отличным центровым, не многие отваживались вступать с ним в борьбу, а если кто и осмеливался — бьюсь об заклад, — те наверняка могут похвастаться шрамами. А после матча, после того как они выигрывали, а выигрывали они всегда (кое-кто поговаривал: если бы война еще немного продлилась, мы бы выбились в Высшую лигу), Граббе поворачивался к трибунам и вытягивал вперед правую руку, как делали римляне, перед тем как их сожрут львы. В раздевалке он облачался в свою униформу с портупеей и сапоги и под рукоплескания публики шел к автомобилю мефрау Хармедам. Хотя однажды они проиграли второму составу льежского «Стандарда», потому что оказалось, что команда чуть ли не наполовину состоит из членов Белой бригады, и как Граббе ни расшибался в лепешку, наши все равно проиграли, и он был просто белый от ярости, а на следующий день отправился в комендатуру и шестерых из второго состава льежского «Стандарда» упек за решетку. Мефрау Хармедам каждое воскресенье приезжала за ним на стадион в своем автомобиле. Она очень изменилась с тех пор, как он погиб на Восточном фронте.
Я:
— Кто?
Верзеле:
— Граббе, конечно. Моя мать собирала сведения, она знает об этом все. У нее сохранились газетные вырезки с его фотографиями и всякое такое. В его полку мужчины были не ниже метра восьмидесяти, иначе их просто не брали. Он погиб на льду какого-то замерзшего озера, где полк был окружен, их всех до единого расстреляли русские истребители, и когда подошла первая ударная команда, монголы, от полка не осталось ни единой живой души. А еще у моей матери есть фотография, где сам Гитлер награждает его Рыцарским крестом и видно, как фюрер смотрит на Граббе с восхищением; когда их окружили, прижали к самому озеру, которое уже замерзло, и начали расстреливать с воздуха из пулеметов, Граббе выпрямился во весь рост и прицелился из своего револьвера, заметьте, револьвера, в стеклянную голову истребителя и попал пилоту прямо в сердце. Мефрау Хармедам показывала моей матери точно такую же фотографию с Гитлером, только из немецкой газеты — в те годы в Хейкегеме не было дома, где бы не висел портрет Граббе. В Брюсселе по сей день вспоминают Граббе. Он был чем-то вроде Олоферна, ну, знаете, тот, который воевал против евреев. Он ехал верхом через леса, ну, когда проиграл евреям, его окружили, и было жутко холодно, и, вы ведь знаете, он так гордился своими кудрявыми волосами, он мазал их маслом, чтобы они блестели; когда он мчался как стрела на своем белом коне, волосы развевались за его спиной и сверкали на солнце, и там, где ели сомкнулись и их ветви свисали книзу, он недостаточно пригнулся, а конь встал на дыбы — потому что там на земле сидела мать Олоферна[41], сидела и караулила, она знала, что должно произойти, корова этакая, — и Олоферн повис на своих волосах, зацепившись за ветки, и парил в воздухе, как падающий акробат, но он не падал, его конь помчался дальше, а евреи нагнали его на своих пони и хотели живьем содрать с него кожу, но их предводитель сказал: остановитесь, этот человек был очень отважен всю свою жизнь, мы отвезем его в наш город и будем в медвежьей клетке показывать народу, дабы каждый мог над ним посмеяться, но мать предводителя евреев раздвинула их ряды и всадила дротик Олоферну прямо в сердце. Граббе был похож на Олоферна, только волосы носил короткие, в то время по-другому не разрешалось, сами знаете, и в их полку волосы у офицеров должны были быть не длиннее спички, иногда даже проводились инспекции, и у кого волосы были длиннее немецкой спички, тех, конечно, к стенке не ставили, но в кутузку сажали. Был еще и другой, которому жена обрезала волосы и которого ослепили перед тем, как он разрушил храм, и это пошло ему на пользу, это научило его смотреть в оба, если бы у него были глаза, а не доверять кому попало. Вот Граббе, тот смотрел в оба! Даже у мефрау Хармедам. Когда его одежду и награды нашли в братской могиле возле того замерзшего озера в Польше, их отослали мефрау Хармедам, и с тех пор она ужасно изменилась, говорят страшно растолстела. Конечно, странно, что рядом с ним в могиле не нашли никого из его команды, ну из тех парней, которые были метр восемьдесят, а ведь Граббе шагу не ступал без двух или трех телохранителей из своего полка, и их прозвали «полком Синеногих»[42], по приказу Гитлера они носили на погонах медную птицу; а Синеногие — это название из давних времен, когда люди на взморье еще жили в хижинах; они красили ноги синей краской, чтобы в бою их можно было отличить от врагов (евреев и франскильонов), которые хотели захватить побережье; у них были каменные ножи, такие же острые, как наши кухонные, и когда с Северного моря начинал дуть свирепый ветер, они шли за солнцем и пели песни, чтобы не растерять свою злобу и тепло; в то время у них не было предводителя, они все были солдатами; однажды они остановились перед густым кустарником, за которым прятались матери евреев, потому что у евреев воевали только матери, сами же евреи оставались дома и ткали, они уже давно изобрели железо, но Синеногие узнали об этом позже, и тогда началась битва. У матерей солнце стояло за спиной, оно не било им в глаза; они сошлись — каменные мечи против железных, но матери всегда побеждали, они превратили Синеногих в кровавое месиво, потому что в те времена никого не брали в плен, оставили только двух или трех, которые выглядели как вожди, и закопали их в землю на еврейских пастбищах так, чтобы одни головы торчали, окружили эти головы решеткой, и каждый мог посмеяться над ними, и так продолжалось много дней. Да, это продолжалось очень долго, пока один из Синеногих не выведал тайну железа у одной из матерей, которую собирался взять в жены, и тогда они построили фургон, обитый железом, вставив железные ножи вместо спиц в колеса, и в нем прорвались через кустарник и въехали в самую гущу вопящих матерей, те быстро сдались и залились горючими слезами, и с тех пор Синеногие стали счастливы, они делали теперь только то, что хотели, и…
(Все это — когда мы лежали в виде двух скобок, разделенные бумажными георгинами, опаленные листья которых издавали легкий звук — словно железный ноготь постукивал по тонкому стеклу, — несомненный знак тревоги, вибрировавший в голосе Верзеле, в его говорке, слегка чадящем, сонном, испаряющемся, висевшем в комнате. И комната разрывалась по швам, выламывалась из своего русла. Мои ноги удлинялись, искали пружинящую опору в огромном пространстве, где пел Верзеле, мое забрало опустилось, я перестал впускать внутрь незатейливый детский голосок, он слился с криками детей, огласившими летним вечером приморский город, детей, мчавшихся на велосипедах, бегом, на роликах по дамбе и распродававших специальный выпуск газеты: «„Наша страна“, „Наша страна“ с-сообщением-о-Тур-де-Франс, нашастрана, наша-страна, собщенитурдефра…»)
Сад скульптур
Вынырнув из кустарника, привлеченные светом, льющимся с террасы, мы ожидали увидеть газон, теннисный корт, площадку для мини-гольфа, но никак не этот искусственный лес, окруженный стеной настоящего леса с настоящими высокими деревьями. Деревья внутри пышного лиственного обрамления были тонки и кроны их обрублены, просмоленные сваи на пирсе, фруктовый сад после наступления Рундштедта в Арденнах[43], когда расщепленные культи пней зализал, загладил подоспевший мороз. Потом эти мертвые столбы подравняли, выкопали и расставили здесь в определенном порядке. Повинуясь какому-то замыслу, их разместили в центре и окружили парком, как будто намеревались уравнять их в правах с живыми деревьями и тем самым уничтожить саму эту жизнь. Бетонные колонны, увенчанные старинной капителью из переплетенных ветвей лавра, были похожи одна на другую — пузатые голенища на квадратных основаниях. Фабричная работа, ясное дело. Из нашего укрытия (мальчик, пригнувшийся к земле, казался сейчас совсем крошечным) я насчитал шестнадцать колонн, на четырнадцати из них были статуи. Перед Рейсдаловым[44] гобеленом с буками и орешником на заднем плане лежало поле, полное препятствий, небо и бахромчатые верхушки деревьев застыли где-то высоко над нашими головами, свет от дома был слишком слаб, чтобы осветить ближайшие фигуры, но я уже успел привыкнуть к темноте и после первого изумления (то был не шок, не вызывающая ужас встреча, скорее, смущенное приветствие незнакомцев на ночном футбольном поле), несмотря на искажающие тени, я сумел разобрать, что это изображения одного и того же человека. Скульптуры стояли в профиль, лицом к дому, в шеренгах по восемь, в шахматном порядке, словно пешки на доске. Подножия-близнецы не подходили ни к одной фигуре, каждая из которых была выполнена в разной манере и в разном материале, как будто ваятель задумал максимально приблизиться к оригиналу, перебирая один за другим разные стили, а не повторяя более или менее удачные образцы одного стилевого решения. Портрет получался, соответственно, раздробленным, вероятно, потом все это предполагалось свести в некоем глобальном воплощении, которое вобрало бы в себя все различия. То, что статуи были сделаны одним человеком, не вызывало сомнений; бросалась в глаза одна и та же неловкость, одна и та же вялость. Очевидно, кто-то предварительно отлил и расставил постаменты, после чего явился скульптор и населил утыканное столбами пространство. Явился, вероятно, по велению кого-то третьего, который приказал ему опробовать различные манеры и выдал ему каталог всевозможных стилей, чтобы тот наиболее полно мог передать сущность изображаемого человека. Кого? У ближайшей к буковой аллее статуи голова была лысой, а может, волосы слишком короткими, во всяком случае, их линия не различалась, потому что голова бюста (собственно, торса, у которого скульптор высоко срезал нижнюю часть, перерезав грудную клетку) была откинута назад, словно охваченная судорогой от удара по затылку, мышцы шеи напряглись как канаты, впадины ноздрей переходили во впадины щек, глазные впадины сливались с впадинами лба. Правое плечо было вздернуто, будто пыталось перехватить удар по затылку; левое плечо с ключицей опустилось, словно половина коромысла. Уши сидели слишком близко к скулам, так что казались вначале наростами на челюсти, опухолью, делавшей аморфную голову непроходимо примитивной. Многочисленные морщины, натуралистически переданные, не старили человека, но обозначали на его молодом лице несчастье, разрушение, унижение. Кто-то, что-то тащит его за волосы на затылке книзу, правое плечо полно сопротивления, и в это остановившееся мгновение млекопитающее, пойманное соусно-коричневой бронзой, затрепетало, окаменев в своем протесте; на торсе и на лице завтра утром я наверняка найду отпечатки пальцев. Рядом с ним, по траектории зигзага выдвинутый вперед (теперь я увидел, что это не шахматный порядок, скорее, пунктиром намеченная схема родословного древа, ветви которого тянутся к дому), стоял бюст, в нем не ощущалось даже намека на движение, руки не были намечены, шея незаметно перетекала в плечи, которые на местах среза (вероятно, прямо у плечевой мышцы) были закруглены и прикрыты римской тогой со стилизованной каймой, похожий орнамент часто встречается на лыжных свитерах. Узор высечен безукоризненно. Фигура стоит непоколебимо — погруженный в раздумье старый сенатор, упрямо застывший бык в поле. Это лишенная нервов глыба, развернутая лицом к террасе, желтоватый зыбкий свет которой предполагал наличие косого навеса у дома. Длинный череп с гладко зализанными волосами, обкорнанными на затылке так, что они напоминали плохо сидящий парик, выдвинутый вперед подбородок, который скорее своими размерами, нежели формой наводил на мысль о заседании сената. Типичная неоклассическая скульптура для городского парка, меж голубей. Жизнь человека, его болезни — все в прошлом, и память о нем запечатлена в округлых формах песчаника; идеология среднего сословия, которую защищал этот человек, вменяет себе в обязанность восхищаться им. Позади этих двух скульптур и как бы между ними, если посмотреть с террасы в телеобъектив, торчал гном. Трудно было понять, какой профиль из повернутых в разных направлениях — основной, ибо у гнома, как у многоликого Януса, было множество голов. Высеченный из лавы или окаменевшей губки, словом, из какого-то пористого материала с бесчисленными наростами и углублениями, этот гомункул стоял, балансируя на одной ноге, вторая была выдвинута вперед, как у футболиста, боящегося потерять мяч, руки с перепончатыми кистями, согнутые в локтях, повторяли то же движение, словно пытаясь удержать противника на расстоянии. Сотворенный из мха, каменного угля и навоза, неустойчивый на ветру, вызывающий смех прогнат[45] смотрелся все же не как довесок к двум другим фигурам, он был такой же король, как и они, пусть даже благодаря тому нечеловеческому напряжению, с которым он удерживал в равновесии свою слишком большую голову над ракоподобным телом, распухшим в бедрах и тощим в груди. Гордо вылуплялся он из губчатого камня или еще какого-то материала, который счистил в него ваятель. Между его сосками, наростами, нашлепками на груди были высечены какие-то надписи, которые невозможно было прочесть в жухлом свете. Или мотивы римского лыжного свитера? Сейчас я припоминаю, что у ближайшей фигуры, роденоподобной бронзовой скульптуры, на выпуклостях груди лежала цепь с подвешенной на ней коробочкой от сапожного крема.
- Четвертая рука - Джон Ирвинг - Современная проза
- Трезвенник - Леонид Зорин - Современная проза
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Сеул, зима 1964 года - Сын Ок Ким - Современная проза
- Без перьев - Вуди Аллен - Современная проза
- Избранное [Молчание моря. Люди или животные? Сильва. Плот "Медузы"] - Веркор - Современная проза
- Призраки Гойи - Милош Форман - Современная проза
- ЧЕТЫРЕ ЖИЗНИ ИВЫ - ШАНЬ СА - Современная проза
- Избранное - Факир Байкурт - Современная проза
- Под сенью Молочного леса (сборник рассказов) - Дилан Томас - Современная проза