…Этот комический великан был из мрамора, вся влага была высосана из него, если, конечно, считать влагой лед, ибо в кулаке он сжимал факел изо льда, который должен был заставить расступиться льды там, куда он шел. Белый взор с круглыми зрачками был устремлен на второй этаж дома, кто-то в доме отражался в них. Его кудрявые волосы, такими же кольцами, как и кудри под мышками, мышцы его предплечий, коленные чашечки и икры образовывали овалы. Неогреческий господин в наготе девятнадцатого века, когда стремление к подобию разрушало вечный канон. Плоские ступни. У Граббе было плоскостопие? Это тоже должно быть запечатлено, хотя шансы получить ответ у меня минимальны. Грязноватый, безжизненный мрамор препятствовал формированию человека, и оставался герой, окаменелый. Да ну его, этого великана. Никакого спасения все эти описания не принесут, хотя Корнейл так этого жаждет. Я не хочу пробуждать образы, эти беспорядочные препятствия. Я думаю: Граббе воплощен в мраморе, потому что он — вместе с ними там, на ледяном поле, у замерзшего озера, не имеющий уже ничего, кроме очищающего огня Чести и Верности, — должен был воплотиться во льде, дабы путем такой хитрой мимикрии проникнуть в мир своих врагов, которые все еще упорно роются в ледяных обломках, чтобы потом рядом с ними в пору безумного лунного затмения зажечь свой факел из мрамора, изо льда. Сейчас Граббе держит его неподвижно, светит луна. Я хочу кричать. Удержи меня.
Наступление
В тот самый час, когда он должен был в шестом диктовать или читать вслух Эйхендорфа (отвлекаясь, чтобы сообщить одуревшему от тоски классу, что, по его мнению, этого рифмоплета с наименьшим словарным запасом из всех классиков лучше было бы выкинуть из программы), именно в тот самый час учитель с мальчиком, не спеша, словно два расслабившихся туриста в воскресный день, шли по дороге, по которой они уже проходили вчера вечером. Будто они прогуливались ради собственного удовольствия да заодно осматривали местные достопримечательности. Учителя удивляло то, что между ним и домом из прошлой ночи до сих пор не возникло никаких препятствий. Они шли не торопясь, пока деревня, занявшись своими делами, не потеряла их из виду. Если бы учитель, двигавшийся к цели (дом, женщина) по спирали, не вошел бы столь основательно в роль воскресного туриста, он смог бы заметить, что жителей деревни обуревали и другие страсти. Но это, впрочем, досужие домыслы. Мальчик уединился в своем обычном молчании. Где же азарт, подумал учитель, который должен охватить охотника, предчувствующего мгновенье, когда зверь из просторной западни кустарника, со всех сторон окруженной ловцами, рванет в ложный просвет среди листвы? Полевые тропинки поблескивали под полуденным солнцем, неярким, но жарким, и на этот раз учитель сам нашел нужную дорожку без видимой помощи мальчика, который, казалось, решил для себя, что он больше не будет охотничьей собакой, ведущей за собой хозяина, теперь он — равноправный охотник. Учитель поглядывал на мальчика, тот время от времени пританцовывал и мычал, передразнивая пасшихся на лугу коров. Лица работавших в поле крестьян были непроницаемы. С ними поздоровался наставник, на природе дававший урок физики своему классу. Учитель тщетно пытался обнаружить в коллеге признаки какой-то особой благожелательности. Дальнейшие препятствия казались устраненными. Они добрались до широкой изгороди, бузины и оштукатуренной белой стены с маленькой узкой крышей из двух радов черепицы, и железной, выкрашенной в черный цвет калитки. Сразу за калиткой начинался пышный газон, разделенный на две части, которые напоминали легкие, соединенные дыхательной трубкой грунтовой дорожки, ведущей прямо к дому с шиферной крышей. На заднем плане, как и вчера, раскинулся парк, только теперь он казался выше и шире, чем вчера. Они молча направились навстречу звукам конюшен и детскому голосу, распевавшему французскую песенку. Мальчик шел по левой стороне дорожки, где ветви каштанов сдерживали солнечные лучи, он прятался за учителем, моргавшим без темных очков от сильного света. Мальчик предложил придумать какую-нибудь причину их появления здесь, но учитель возразил, что уже слишком поздно об этом думать, и тогда из темноты зелени, сгустившейся у двери то ли теплицы, то ли сарая, появился пожилой господин, который, идя навстречу посетителям, допевал французскую песенку.
Голос его был тонкий, с хрипотцой. Человек был очень дряхл и совершенно лыс, однако на лице его не было ни одной морщины; только под глазами вздувались мешки и подбородок утопал в зобе. Без всякого перехода, почти не переводя дыхания, человек что-то залепетал, и из его бормотания оба захваченных врасплох захватчика поняли лишь, что он их ждал. Уже целую вечность. Правда, ждал одного, а их двое. Учитель объяснил, что мальчик его сын, старик погладил Верзеле по плечу и воскликнул: «Боже мой! Что теперь? Дай-то бог!» Нервно взмахнув рукой, словно птица подбитым крылом, он пригласил их последовать за собой, говоря, что дамы не заставят себя долго ждать, и вообще, нет нужды ехать на юг Франции, чтобы поймать павлиноглазку!
Мальчик осторожно оглядывался по сторонам, в его поведении ничто не выдавало, как он отнесся к тому, что учитель назвал его своим родственником, но когда они все вместе, почти строем, двинулись по грунтовой дорожке, он прижался к учителю, и на последних пятидесяти метрах, поняв, что старик — погруженный в свои мысли — ведет их к теплице подле конюшен, взял учителя за руку. Учитель испуганно дернулся в сторону. Старик, все подмечавший, усмехнулся. На пороге теплицы он сообщил, что Алмаутскому дому выпала большая честь приветствовать столь знатного гостя, ведь, если не считать пленарного совещания три года назад и ежегодного Бала друзей в Генте, иностранец впервые официально («если только так можно выразиться») принимает участие в закрытых мероприятиях общества. А ему лично и дамам их присутствие доставит особое удовольствие, потому что мы крайне редко видим здесь новые лица, вы ж понимаете, правда? Когда мальчик пальцем пощекотал учителю ладонь, тот быстро сжал руку в кулак. Устремив близорукий взор на галстук учителя, старик приблизился к нему почти вплотную и, наклонив голову набок, словно пловец на берегу, набравший в ухо воды, заметил, что и в самом деле разумнее было бы не носить столь открыто условный знак, раз уж против этого восстает большинство членов общества. Охваченный приступом веселья, мальчик выскочил из-за спины учителя и (как это он успел так быстро сориентироваться и мгновенно вступить в заговор?) отогнул отворот своей курточки, где блеснула металлическая пуговка, вызвавшая одобрение старика. Он что-то пробурчал и, проведя их в теплицу, положил свою ручку, короткую, наманикюренную, слишком пухлую для такой фигуры, мальчику на плечо. «Здесь», — сказал он. Цветы и растения, за которыми, судя по всему, ухаживали, не жалея ни сил, ни денег, были высажены вдоль стен, если не считать конусообразной вазы с огромным букетом, на низком столике, которая, по-видимому, должна была украшать помещение.
— Как видите, анютины глазки и рябчики, — сказал старик, — а чуть позже мы добавим еще шафраны-крокусы. — Учитель чувствовал себя неуютно, мальчик подмигивал. — Только фиолетовые, вы ж понимаете.
— Конечно, — ответил учитель.
— Страсть Вожака к фиолетовому и лиловому мы с женой объясняли его происхождением, но это, между нами, конечно; вам это наверняка известно — хотя вы в вашей книге избегали, и правильно делали, всякого намека на это, — что долгое время ходили слухи, будто он — незаконнорожденный сын брюггского епископа, бедного покойного Каммерманса. Вероятно, отсюда у него прирожденная страсть к нарядам и церемониям.
Мальчик прыснул, пожилой господин улыбнулся ему в ответ.
— Я вам покажу его халат и пижаму — все лилового цвета. Как и все вещи, которые он брал с собой в поход, — представляете! Даже переплеты у его любимых книг лиловые! А вот здесь, — старик ткнул пальцем в анютины глазки и сказал не взволнованно и не равнодушно, а так, словно повторял это уже много раз и с одинаковым воодушевлением, — стоял он в последний раз. «Рихард, — говорил он мне, — я возвращаюсь, и, может быть, нам не суждено больше увидеться, дела наши плохи, но я должен служить, и, Рихард, — он никогда не называл меня Рейкард, как некоторые из новых фанатиков, — если я вернусь сюда, облик мира изменится, мир покажет свое настоящее лицо. — (Он поднял вверх свой бледный подбородок, задрожал и обеими руками потер щеки.) — Отец, если я вернусь, ты увидишь свет этого мира в моих глазах!»
Повернувшись спиной к башне из цветов, он повторил последнюю фразу несколько раз, как заевший граммофон. Мальчик и учитель подавленно смотрели на трясущегося старика, тот наконец прочистил горло, сорвал фиолетовый цветочек (почему он называет их анютины глазки, а не фиалки? Учителю показалось, что его западнофламандский диалект имеет французский акцент) и воткнул его учителю в петлицу. Тот поблагодарил. От старика пахло цветами. Учитель поблагодарил еще раз и сказал, что сильно взволнован. Он хотел сказать, что сильно взволнован оттого, что произошло недоразумение, но его прервало горестное кудахтанье господина Рихарда: