Отец приехал рано утром, еще затемно. Когда мы открыли дверь, он стоял на пороге, сжимая в руках подарок для меня — завернутого в комикс из «Таймс пикаюн» чудесного игрушечного коня с движущимися ногами. Мать сначала разозлилась, кричала, что он ее выследил, как потерявшуюся собаку. Они поругались, и мать заперлась в ванной, а отец сел на край кровати, уткнув лицо в ладони, и сидел так, пока она не вышла. Мать смягчилась, когда он заплатил по счету в мотеле и вызволил «форд» из мастерской. Планировалось, что отец поедет впереди, а мы следом. После завтрака он сел за руль «форда», дожидавшегося у закусочной, и погазовал, чтобы проверить, под силу ли машине долгий путь до дома. «Добро, добро», — повторял он. Мы с матерью стояли рядом и ждали, я держал своего коня, а она гладила меня по голове. В воздухе висела пыль и скрежет-шип тормозов, плыли серые облачка дизельных выхлопов. Плосковерхие скалы на западе ничуть не походили на пейзажи Джорджии О'Кифф: тусклые, грязноватые, обесцвеченные высоким солнцем позднего утра, на выжженных стенах никаких следов жизни, кроме короткой щетки каких-то железных с виду растений. Так в моем воображении выглядел мир после ядерной войны: горные вершины срезаны взрывом, с земли содраны краски, воздух звенит ядовитой дымкой. И эти картины не пугали меня. Пусть Земля плавится в огне, пусть мне отрежут лоб. Что бы ни было, пусть.
— Все нормально, — сказал отец про машину. — Если эта стрелка начнет зашкаливать, надо будет остановиться.
Помню улыбку матери. Вернее, полуулыбку, но нежную, на свой лад. Мы уже проходили это раньше: два побега во Флориду, но я тогда еще был слишком мал, чтобы запомнить все, и тот раз, в Атланту, когда отцу позвонила мамина кузина Сильвия, а ее муж тайком вывел из строя нашу машину, сняв (как я узнал позже) крышку трамблера. Она убегала, но отец неизбежно возвращал ее домой. Может, в этом и была соль: брак как мучительная игра в прятки. Может, мать никогда и не рассчитывала, и даже не намеревалась на самом деле сбежать? В конце концов, она так переживала из-за незавершенных полотен, а ее попытки самоубийства всякий раз оказывались полутрагедиями. Пока отец возился, мать смирно ждала в горячем облаке дорожной пыли и выхлопных газов, а ветер трепал ей волосы. Потом она улыбнулась и сказала:
— Не знаю, зачем ты это делаешь каждый раз.
— А я не знаю, — ответил отец без нежности и без горечи, — как можно по-другому.
В О’Харе два часа ночи. Аэропорт напоминает лагерь беженцев, который показывали в вечерних новостях, только узлы подобротнее, да между беженцами хаотично разбросаны старбаксовские стаканчики. Здесь даже спят на коробках. На картонных коробках! Где только они находят телевизорные коробки в аэропорту? Этот мир не устает дразнить меня своими тайнами. Где-то час назад объявили окончательный третий звонок на раздачу раскладушек у выхода Кей-2. На фиг, подумал я, это Маргарет-Жевуну требуется подушка, не мне. Пусть дети поспят, пока старый хрыч пробирается пещерами своей былой жизни и водит по стенам фонарем, тупо разыскивая правду. Так что я забил себе место здесь, у посадочного контроля, — не так многолюдно и рукой подать до стильного курительного салона на свежем воздухе. Я нашел кресло со сломанным подлокотником, но как ни старался, так и не смог оторвать его до конца, чтобы дать больше места своему скрюченному хребту. Ах, ребята, как же крепко вы тут вооружились против комфорта.
Хочу заметить, что ваш громадный неоновый знак с двумя жмущимися друг к другу «А» и этим декоративным орлом по-над ними как раз нависает надо мной, заливая жужжащим голубым светом. Адский аттракцион (если заимствовать анафору АА.) Какая ирония: мои «анонимные алкоголики» и здесь меня нашли. Если вы вдруг соберетесь заменить этот знак, не выкидывайте: я знаю одну реабилитационную клинику, где его с радостью возьмут. Повесив эту бандуру в «комнате групповой терапии», они устроят самые понтовые собрания за всю историю «анонимных алкоголиков».
Выход из терминала закрыли — мой ангел из МВБ, увы, оставил меня и отбыл домой, на подстилку, — так что, похоже, тут мне кантоваться уже до утра. Мое последнее упокоение, ха-ха-ха.
Два часа ночи, да. Не столь одинокая пора, как три — горько-сладкий час, вдохновивший стольких блюзменов, — но где-то рядом. Здесь, в аэропорту, так много света, но даже под вашими неоновыми «А», дорогие Американские авиалинии, не ускользнуть от набегающего мрака. Он, как черная смазка, медленно сочится в щель под автоматическими дверями. Двери открываются, и голубое свечение убывает… бог ты мой, вы еще читаете, дорогие Американские авиалинии? Хотя, конечно, читаете — раз читаете сейчас, читаете мой вопрос, я имею в виду. И мне стало интересно прикинуть, зачем это вам. Это меня немного взбодрит. Кто вы такой? Сидите там один и покорно переворачиваете эти страницы, где вы там есть… да, вы. Я предполагаю, что вы в Форт-Уорте, — туда я отправлю это письмо — и, по зрелом размышлении, понимаю, что вы, наверное, сидите в выгородке где-то в аккуратненьком невысоком здании на окраине корпоративного ансамбля. Это ничем не примечательное здание в ряду многих других в деловой зоне, и единственное пятно цвета в нем — автомат с колой в вестибюле. Читать меня вы обязаны по работе, так что в эту минуту ваша работа — я. Чудно. За мной закреплен сотрудник в Техасе! Как сам, напарник?
Скорее всего, вы молодой или моложавый: просеивать горы поступающей в компанию макулатуры — эта фигня входит в обязанности младших сотрудников, с нижних ступенек лестницы. Наверное, вы и о своей жизни думаете так же — как о лестнице, на которую только начали взбираться. И уж позвольте мне теперь пофантазировать, а я заранее прошу у вас прощения за все промахи. Вы урожденный техасец, в крайнем случае оки,[79] — в общем, у Форт-Уорта не такой уж широкий радиус притяжения. Как гражданин корпорации, вы, полагаю, традиционалист, когда надо, богобоязненны; вероятно, недавний выпускник какого-нибудь из солидных техасских университетов. Может быть, университета в Далласе (я однажды там выступал), а может, университета Среднего Запада, — короче, одного из этих инкубаторов, где зреет штат для крупных корпораций: солидная школа, приличный кампус, все прочее. И вам нравятся осязаемые преимущества работы в мощной компании. Прозрачное будущее, возможность его просчитать — такое успокаивает. Если честно, я вам завидую: вы не приносите жизнь в жертву мечтам. Не подумайте, я не ерничаю. Вы твердо стоите на земле, у вас есть план. Вы не витаете в облаках. Вы крепко держите удачу за хвост. Ну и так далее.
Но вот вы сидите — который час там у вас, какой день? — и читаете мою писанину. Наверное, когда вы разорвали конверт и вынули эту дурную кипу бумаг, у вас челюсть отпала, и, наверное, вы отъехали на стуле к краю перегородки, за которой в таком же боксе сидит ваш сосед, и, как бы взвешивая пачку листов в руке, сказали: «У меня тут рекордсмен». Может, вы сказали «придурок», ну и правильно. Может, даже вспомнили Джека Николсона в «Сиянии», исписавшего сотни страниц одной скулящей фразой. Это уже немного из другой оперы, но ладно, я поймал импульс. Потом вы с соседом, наверное, обменялись удивленными смешками, и, может быть, вы даже показали это письмо своему начальнику, который покачал головой в угрюмом изумлении. Но вы все еще читаете. А могли бы давным-давно бросить. Может быть, начальник даже приказал вам бросить. «Эй, (впишите ваше имя), — наверное, сказал он, — заканчивайте с этим придурком». И не то чтобы вам не хватает оснований, чтобы выписать мне возмещение. Мысленно вы уже давно отправили мне чек, только за мои поль-баньяновские труды. (Или вам позволено выдавать лишь бесплатные билеты? В таком разе, друг мой, убедительно прошу вас не затрудняться.) Не будем забывать, что у вас там хватает других, более деловых писем: прочесть, отсортировать, ответить. «Уважаемый _______, — гласит ваша ежедневная мантра, — благодарим Вас за обращение в компанию „Американские авиалинии“». Столько писем, столько решений, столько имен, тут же забытых, — если они вообще проникают в ваше сознание. Да еще столько всего в жизни, кроме работы, — суток не хватает! Мама звонит. В машине надо поменять масло. В субботу день рождения у тети. Мужики с работы опять собираются побухать в «Слава Богу, Пятница»[80] — надо бы сходить, у вас славная банда. Однокашники по колледжу шлют е-мейлы: пересылают анекдоты и притчи-ободрялки, не успеваешь отвечать. И при этом вы все еще со мной — по каким-то своим причинам еще слушаете меня.
Что-то меня вдруг охватило такое странное и теплое чувство! Будто наконец представил себе лицо Создателя или, по крайней мере, его секретаря. Поневоле вспоминаю сцену из романа Кароля Щепаньского «Барабанщик из Гнезно» — увы, на английский его не переводили, — когда герой с пеной у рта швыряет проклятия в витражное окно церкви (если задуматься, витраж не так уж сильно отличается от вашего огромного светящегося логотипа надо мной) и к нему выходит старик-пастор с палочкой, хромая спускается с крыльца и просит бранить не церковь, а лично его. Герой начинает было, запинается, потом смотрит священнику в глаза и с рыданиями бросается ему на грудь, снова и снова повторяя покаянные слова. Как ни крути, ненавидеть и любить идеи гораздо легче. И пожалуй, теперь мне надо бы извиниться за мои давешние наскоки и брань, за мои собственные проклятия. Поймите, что, написав «никчемные гондоны», я говорил собирательно, а не о вас лично. Ведь ясно же, что не вы пустили мою жизнь под откос, и даже эту мою поездку. Нет, мой юный друг, напротив, я вам обязан. Вы дослушали меня до этого места, так что, пожалуй, мне пора признаться во всем. А то, боюсь, я, как всегда, раскрашиваю труп. Я вам многого не сказал.