И все же в голове я держал все нужные слова — конспект «Плана Маршалла» для моей реабилитации. Я перестану много пить, перейду на пиво. Я перестану ходить в «Ставки» и найду другую, настоящую работу, — может быть, в книжном магазине, а что, было бы неплохо. Стихи будут только по выходным, вроде авиамоделизма. Стелла однажды предложила мне «походить к кому-нибудь» — типа, к психотерапевту, мы их тогда называли «крышниками». Я готов, почему бы и нет. Мне, правда, пригодились бы несколько бесов для стихов, думал я, но уж конечно у меня их в избытке, и я не стану тосковать по тем, которых сохлику удастся откачать. Если нужно, я даже начну бегать: вот он я, в хайратнике пыхчу по Мэгэзин-стрит. Все что угодно, я справлюсь.
Тишина.
— Стелла? — позвал я. — Стелла?
Тут снизу кто-то окликнул меня по имени. Это был Робби, наш сосед с первого этажа. Он работал шеф-поваром в ресторане во французском квартале — в заведении, куда сбегались за черепаховым супом туристы со Среднего Запада. Хлопающие глазами дядьки и тетьки с мардиграсовыми клювами на головах. Робби был женат на художнице по имени Салли, томной и чересчур хрупкой женщине, с которой было трудно общаться, потому что любой негатив, казалось, набивал ей синяки на душе. И если ты жаловался, например, на непогоду, она указывала тебе на то, что все это лишь часть мудрейшего экологического цикла. Пустяки, что ты не закрыл окна в машине, — всеблагая Гея принимает ванну. Она не понарошку любила Торо — да-да, точно, хотя, я уверен, не понимала ни одной из его шуток. Стелла при этом балдела от них обоих и приводила в пример как идеальную пару, образец для подражания. «Тебе надо побольше общаться с Робби, — однажды сказала она мне. — Он такой замечательный муж, ты мог бы чему-нибудь научиться». Я сказал ей, что, когда прохожу мимо их дверей, оттуда почти всегда играет Кенни Роджерс.[85] Как я считал, вердикт, не подлежащий обжалованию.
— У меня твои ключи, — сказал Робби.
— О, — сказал я как бы беспечно и не спеша начал спускаться.
Робби скрылся в квартире, оставив дверь приотворенной, так что я успел услыхать пару строчек из песни Энн Мюррей. Не мне было в тот момент закатывать глаза, но я все рано закатил. Подавая мне ключи, Робби сказал:
— Сочувствую, что все так, правда.
А все как?
— Стелла уехала в Калифорнию, — сказал он. — Она… э-э… выглядела расстроенной, но, думаю, и тебе несладко сейчас. То есть, понятно, несладко. Господи, же-энщины. Но, сам знаешь, в жизни всякое случается. Не сомневаюсь, вы все уладите.
Наверх я взбирался в горячем и мутном остолбенении. Дома на первый взгляд все было по-старому. Да Робби просто съехал с катушек! Или скверно пошутил. Мои книги на месте, и телевизор на шлакоблочном престоле, фотографии в рамках. Почти на всех — Стелла с Крупичкой: как фотограф я не попадал в запечатленные воспоминания. На миг меня отпустило; я внутренне готовился к многозначительному зиянию пустой квартиры, даже без той скудной мебели, что стояла у нас. Но потом я присмотрелся внимательнее. Из шкафа в спальне исчезло большинство Стеллиных вещей, остались только жалкие одежды, ношенные во время беременности. В Крупичкиных ящиках тоже пусто, лишь распашонки, из которых она уже выросла. Детские книжки были на месте, игрушки разбросаны по полу (одна из наших куколок вуду лежала ничком, как жертва расстрела в школе), но Крупичкин драгоценнейший неразлучный медведь из кроватки исчез. Его отсутствие было как точка в конце жуткого предложения, медленно сгустившегося перед глазами: они уехали. Наверняка в ту же ночь, после того как мы разодрались, пока я торчал в «Ставках», отсвечивая короной на макушке, Стелла собрала вещи и рванула на ночной рейс до Лос-Анджелеса, к родителям. Может, это даже был рейс «Американских авиалиний» — такое остроумное зловещее совпадение. Я бродил по комнатам, тупо подсчитывая, что она взяла и что оставила, будто определяя степень серьезности, исчисляя окончательность события. Неужели она могла бросить «Ариэля» Сильвии Платт? Она обожала Платт. Ее рукописные пометки украшали страницы книжки. Была ли жизнь со мной так ужасна, что Стелла побросала все свои туфли? Я взял одну туфлю и поднес к носу, будто ловя последний исчезающий Стеллин след, но туфля пахла только новой кожей. Потом в детской я нашел на пеленальном столике пятнышко Крупичкиных какашек, будто коротко чиркнули ириской, и непостижимым образом это пятнышко отчего-то переломило меня надвое, как сухую ветку. Вцепившись в края пеленки, я трясся и всхлипывал — рыдая над засохшим дерьмом своей дочери.
— Бенни?
Это пришел Робби.
— Я тут, — отозвался я.
Вытер слезы рукавом рубашки, который, тревожный знак, пах рвотой. Я поискал следов, но ничего не увидел, и придумал лишь то объяснение, что в прошлую ночь был столь зверски пьян, что даже мои поры рыгали. Господи, со мной ли это все происходит?
— Иду, — крикнул я.
Робби стоял в открытых дверях вместе со своей Салли. Он выглядел озабоченным, у нее же лицо было решительно прокурорское. Из-за ее костюма матери-прародительницы — массивное платье из батика с вышивкой, мутантская обувь, что-то между домашними шлепанцами и крестьянскими сабо, и радужная налобная повязка — я вспомнил старинную рекламу маргарина: «Нехорошо обманывать мать-природу». У Матери-Природы был свирепый вид. Наверное, она никогда не простит мне ту историю, когда я упал без сознания в ее палисаднике и поломал фиалки. Ее возмущенная мина навела меня на подозрение, что Салли и помогла Стелле собраться.
— Мы хотели убедиться, что у тебя все нормально, — сказал Робби.
— Само собой, — буркнул я.
— Всякое в жизни случается, — повторил он. — Не сомневаюсь, все образуется.
— Конечно, — сказал я.
Ничего не образовалось.
И не могло. Я тут же позвонил в Калифорнию. Ответил Фрэнк, отец Стеллы, который был судьей среднего уровня в своем штате и по совместительству преподавал где-то политические науки.
— Бенджамин, — сказал он, не переставая вздыхать, — моя дочь много чего вытерпела, она сейчас не может с тобой поговорить. Я думаю, что еще долго не сможет. Я понимаю, ребенок — не кол посреди поля, так что дело непростое, но я тебя уверяю, маленькая Стелла ни в чем не будет знать нужды. Тебе предстоит признать свою вину и дать Стелле время разобраться во всем. Так уж случилось, что я люблю свою дочь (ударением он подсветил сравнение/контраст), и я не желаю ей ни капли лишних страданий.
Мне захотелось сказать в ответ: ты любишь дочь? А что ты скажешь, Фрэнк, на это — она тебя ненавидит, она, блядь, не выносит тебя. Ага, нужны доказательства? Так вот же они, смотри, «Ариэль» Сильвии Платт. (Господи, как она могла бросить эту книгу? И меня с ней.) Вот, страница 42, «Папа». Лучшее стихотворение Платт, на мой взгляд. Видишь, как страница вся исчеркана? Чернила трех цветов, трех! Итак, смотрим, что там подчеркнуто? В твое черное сердце я кол вобью![86] (Ты сказал, ребенок «не кол»? Фатальный выбор слова, Фрэнк.) Папа, папа, выродок… / Кончено… Так что, Фрэнк, побеседуем про твою нежную приязнь к помощнице-аспирантке? Кто вас застукал, Фрэнк? Так и есть, Стелла, а было ей одиннадцать лет, а помощница сосала у тебя, Фрэнк, отсасывала прямо в твоей семейной машине. Стелла пришла в гараж за велосипедом — ты помнишь его, миленький розовый «швинн» с лохматыми висюльками на руле. Ты, конечно, думал, что она у подружки. Я знаю все, что ты наговорил ей тогда, Фрэнк, все, что ты ей обещал, знаю, на какие уловки пускался, умоляя не выдавать маме, после того, как застегнул штаны и сказал аспирантке — интересно, что? «замри»? «не уходи»? «подожди минутку»?.. Да, Фрэнк, Стелла поведала мне все, и не уверен, что ты хочешь знать, почему и при каких обстоятельствах, но вообще-то это было еще в начале, как-то ночью, когда ее нежелание брать в рот стало уже напрягать, и мы раскурили косячок, откинувшись на подушки, и вот все это хлынуло наружу, грустная история, но так холодно, холодно изложенная. Мне понравилась одна деталь — как аспирантка подкрашивала губы, глядя в зеркало заднего вида, пока ты увещевал свою маленькую Стеллу. Кла-асс, Фрэнк. Сучка первый сорт. Я никогда не могла узнать о корнях твоих, писала Платт. Но мы-то знаем, куда ты совал свой треклятый корень, Фрэнк, — прямо в то скверное напомаженное гнездо, в тот дешевый рот, который разгрыз надвое мое прекрасное алое сердце.
Вот что я хотел сказать. Но не стал. А вместо этого произнес:
— Так уж случилось, что и я люблю вашу дочь.
— Что ж…
И Фрэнк повесил трубку.
Так и получилось, что в тот день я перешел с пятерочек на четвертинки,[87] и пусть это вопрос выгоды, не будем притворяться, что это не символично. Дирк, мой наставник в АА (его по правде так зовут, хотите верьте, хотите нет[88]), обозначил это как день, когда я оправдал свой алкоголизм. Дирк был винным обозревателем высокого полета, но в итоге совершил вынужденную посадку в АА. Он уверял, что кое-что знает об оправданиях, — для него бражничество было работой, а работу нужно выполнять, ну и так далее. Ему повезло переключиться с винной коммерции на душеспасительную коммерцию: сейчас он держит благотворительную кухню в Челси и бродит по городу, укрывая бездомных чуваков своими одеялами.