Уэльсе вдвоем с товарищем, и однажды они остановились переночевать на постоялом дворе, где оказались другие путешественники, и примкнули к тем другим путешественникам и провели вместе вечер.
Вечер прошел весело, они засиделись, и к тому времени, как собрались ложиться в постель, были оба чуточку навеселе (случилось это, когда отец Джорджа был еще совсем юным). Они (отец Джорджа и приятель отца Джорджа) должны были спать в одной и той же комнате, но на разных кроватях. Взяли они свечу и отправились наверх. Свеча ударилась о стену, когда они входили в комнату, и погасла, и им пришлось раздеваться и забираться в постель впотьмах. Так они и сделали; но взамен того, чтобы забраться в разные кровати, как воображали оба, они, того не зная, легли в одну и ту же, один головой на подушки, а другой, вползший с обратного конца, положив на подушки ноги.
С минуту царило молчание, затем отец Джорджа сказал:
— Джо!
— В чем дело, Том? — отозвался голос Джо с другого конца кровати.
— Да у меня в постели человек лежит, — сказал отец Джорджа. — Вот его ноги на моей подушке.
— Удивительная штука, Том! — сказал тот. — Провались я совсем, ведь и у меня кто-то лежит в постели!
— Что ты думаешь делать? — спросил отец Джорджа.
— Да вытолкать его, — отвечал Джо.
— И я также, — отважно сказал отец Джорджа.
Последовала краткая борьба, за ней стук падения двух тел, а потом довольно-таки жалобный голос:
— Послушай, Том!
— Ну, что?
— Как твои дела?
— Да, по правде говоря, мой вытолкал меня из кровати.
— Мой также! Знаешь что, по-моему, это черт знает что, а не постоялый двор! А по-твоему?
— Как назывался постоялый двор? — спросил Гаррис.
— «Свинья и свисток», — сказал Джордж. — А что?
— Ах, нет, это не тот, — сказал Гаррис.
— Что ты хочешь сказать? — спросил Джордж.
— Как это любопытно, — пробормотал Гаррис, — точь-в-точь такая же штука случилась с моим отцом на постоялом дворе. Сколько раз я слыхал, как он о том рассказывал. Я думал, что, быть может, постоялый двор один и тот же.
Мы легли спать в десять часов, и я думал, что буду хорошо спать, так как очень устал; но не тут-то было. В обычных условиях я раздеваюсь и опускаю голову на подушку, а потом кто-то с размаху ударяет в дверь и говорит, что уже половина девятого; но в эту ночь все казалось против меня, — новизна, жесткость лодки, неудобное положение (я лежал, подсунув ноги под одно сиденье и положив голову на другое), звук плещущей вокруг лодки воды, шум ветра в ветвях, — все это тревожило меня и не давало забыться.
Я таки заснул ненадолго, но какая-то часть лодки, вероятно выросшая за ночь, — ибо ее, несомненно, не было налицо при отбытии, а к утру она исчезла — не переставая впивалась мне в спину. Некоторое время я продолжал спать, несмотря на нее, причем мне снилось, что я проглотил соверен и что мне буравят дырку в спине, чтобы попытаться извлечь его обратно. Я считал это действие жестоким и говорил, что согласен считать себя в долгу и возвращу деньги в конце месяца. Но об этом и слушать не хотели и говорили, что гораздо лучше получить их сейчас, иначе слишком нарастут проценты. Наконец я совсем рассердился и откровенно высказал свое мнение, тогда меня так мучительно дернули буравом, что я проснулся.
В лодке было душно, и голова у меня болела; поэтому я решил выбраться в ночную прохладу. Я натянул на себя что попалось под руку — кое-что из своего платья, кое-что из вещей Гарриса и Джорджа — и вылез из-под парусины на берег.
Ночь была чудесная. Луна закатилась, оставив притихшую землю наедине со звездами. И чудилось, будто они беседуют с ней, сестрой своей, в затишье и безмолвии, пользуясь тем, что мы, дети ее, уснули, — беседуют о важных тайнах глубокими и великими голосами, неуловимыми для ребяческих ушей человека.
Они наводят на нас трепет, эти странные звезды, такие холодные и ясные. Мы точно дети, ножки которых забрели в тускло освещенный храм того бога, которому им внушили поклоняться, но которого они не познали; и вот они стоят под гулким куполом, всматриваясь в длинную перспективу туманного света, и не то надеются, не то боятся увидать там вдали устрашающее видение.
А между тем в ночи чувствуется столько утешения и силы. В ее великом присутствии наши маленькие горести, застыдившись, уползают прочь. День был полон дрязг и забот, и сердца наши переполнились злобы и горьких мыслей, и свет казался таким суровым и несправедливым к нам. А вот ночь, как великая любящая мать, тихо положит нам руку на лихорадочную голову, и повернет к себе наши заплаканные личики, и улыбнется; и хотя она не говорит, мы знаем, что она хочет сказать, и прижимаемся разгоряченной щекой к ее лону, и боль утихает.
Иной раз наша мука так глубока и серьезна, что мы безмолвно стоим перед ней, ибо нет у нас слов для выражения нашей боли, а один только стон. Сердце ночи полно жалости к нам: она не может утишить наших страданий; она возьмет нашу руку в свою, и маленький мир под нами станет ничтожным и далеким, и мы унесемся на ее темных крыльях и предстанем на миг перед лицом Высшего, чем даже она сама, и в чудесном сиянии этого мощного духа вся жизнь человеческая развернется, как книга, перед нами, и мы познаем, что горе и мука не что иное, как ангелы Господни.
Одни только носившие венец страдания могут взглянуть на этот чудесный свет; но и те по возвращении не смеют ни говорить о нем, ни выдавать изведанной ими тайны.
Как-то раз, в стародавние времена, ехало несколько добрых рыцарей, и путь их лежал дремучим лесом, где терновник разросся густо и мощно и терзал тела заблудившихся. И листва деревьев, что росли в лесу, была так темна и густа, что ни один луч света не проникал сквозь ветви, дабы рассеять мрак и уныние.
И вот, когда они проезжали этим лесом, один из ехавших рыцарей разошелся с товарищами и забрел далеко прочь от них; они же в глубокой печали отправились дальше, оплакивая его как мертвого.
Тут они прибыли в прекрасный замок и провели здесь много дней в веселье; и однажды вечером, пока они сидели в беспечной праздности вокруг горевших в большом камине бревен, и пили кубок любви, явился их потерявшийся товарищ и приветствовал их. Одежда на нем