— У моего дедушки была бамбуковая палка, и он носил синий сюртук, — сказала цыганка, — и если он встречал на улице цыганские семьи, которые ругались и плевались друг в друга, то у него была такая власть, что он только эдак вот делал своей бамбуковой палкой… — тут цыганка провела в воздухе горизонтальную черту, — …и они переставали ссориться. А если кто-нибудь из этой семьи все равно бурчал, то дедушка делал пальцем вот так… — тут цыганка поманила пальчиком, — …и цыган должен был потом прийти к дедушке, а тот как цыганский барон бил его своей палкой по голове… и все, дело было сделано.
— Если только это правда, — сказал Гастон.
— Гастон, да чтоб все наши с тобой детки перемёрли, если я вру! — Она послюнявила палец и, давая клятву, подняла его кверху. — Дедушка, между прочим, как цыганский барон еще и футбол судил. В Розделове однажды двадцать цыган играли против других двадцати цыган, и дедушка…
— Если хочешь знать, в футбол всегда по одиннадцать человек играют! — прервал ее Гастон.
И испугался, потому что со скамейки поднялся его мастер, который подошел, покачиваясь от толчков трамвая, к своему помощнику и не сводил с него глаз все то время, пока цыганка продолжала рассказ:
— Говорю же: двадцать на двадцать, я ведь там была. И дедушка судил всех своей бамбуковой палкой, на шее у него висел на золотом шнурке серебряный свисток, и если игрок слишком уж сильно пинался, дедушка свистел и делал пальцем вот так… — Цыганка поманила пальчиком. — И тот, кто провинился, прибегал, и дедушка как цыганский барон ударял его бамбуковой палкой по голове, и футболист хватался за голову и кричал «Ой-ой-ой!» А когда ему легчало, бежал играть дальше.
— Хорошо бы так было и у нас на стадионах. И на работе тоже, правда, Гастон? — сказал мастер.
— Эй-эй, пан, если напились, так не приставайте к людям! — блеснула глазами цыганка.
— Это мой мастер, — объяснил Гастон.
— Так это вы? — повернулась к нему цыганка.
— А это моя… невеста, — сказал Гастон.
— Ну ты даешь, Гастон… — покрутил головой мастер. — С сегодняшнего дня у нас опять общий портфель. Хоть на вы, хоть на ты — как хочешь, так мне и говори. Ты настоящий мастер, ты просто хват… у меня никогда цыганки не было, я о ней только мечтал… «Цыганка-красавица, цыганка-цыганочка…» — затянул он пьяным голосом.
Мастер стоял на подножке, и ветер шевелил его поредевшие волосы. Трамвай замедлял ход.
— Барышня, видали вы прежде такого осла? — кивнул он на Гастона, наклонился вперед, вытянул одну ногу и спрыгнул.
— Мастер, ты где это опять шатался? — высунулся из окошка Гастон. — Может, мне тебя проводить?
Мастер поднял руки, он словно бы сдавался, словно бы признавал преимущество молодости… На холме, когда они вышли из трамвая, Гастон взял цыганку под руку и сказал доверительно:
— Знаешь, мастер-то мой человек хороший, вот только выпивает частенько. Но у него никого нет. Он был женат, и дети у него были, но когда они выросли, жена сказала ему, что дети не его и что она уходит от него к тому мужику, от кого дети… а ему, мол, спасибо, что чужих детей вырастил… И мастер, как об этом вспомнит, склоняется над пивной кружкой, ерошит себе волосы, трет глаза и говорит мне: «Нет, Гастон, ты когда-нибудь слышал что-то подобное? Я — нет, и надо же, чтобы это случилось именно со мной!»
Потом они вышли за город и зашагали вдоль забора кирпичного завода. Под акацией стоял старик с дробовиком.
— Кто идет? — спросил он.
— Это я, отец, я! — прохрипела цыганка.
— Ходят тут хулиганы всякие! Так и до беды недалеко! Я три раза никого спрашивать не стану, а влеплю заряд свинца прямо в морду! — переживал старик.
— Отец! — закричал Гастон. — Я цыганку привел!
Старик, повесив дробовик на плечо, подошел к забору.
— Вот гулёна дурная, да тебе уж спать давно пора! — рассердился он. — А это с тобой кто?
— Это мой парень, — сказала цыганка.
— Парень? Да он хоть знает, как тебя зовут?
— Не знаю, — ответил Гастон.
— А переспать с ней уже успел. Ну, вылитый я в молодости! — расстроился сторож, а потом отпер ворота, взял Гастона за плечо и признался ему: — Это мне по душе. Лишь бы ваша любовь выстояла. Ведь со мной-то как было. Шел я, значит, по лесной тропке в Звержинек и повстречал женщину, и не успели мы с ней до деревни добраться, как я ей уже руку предложил, а она согласилась. И только потом мы с ней познакомились. Два года мы с ней просто так прожили, потом только свадьбу сыграли… но я вам ничего не говорил! — вдруг перепугался сторож, замерев на месте с вытянутой, как у гончей, ногой.
— Не говорил! — шепнул ему Гастон.
— Вот и хорошо, потому что мне все мерещится что-то в последнее время. Сны какие-то, будто грабители на меня прямо у сейфа набрасываются… — Вот что бормотал старик, шагая сквозь розовую дымку по синей траве.
— Трудная же у вас служба, отец, — сказал Гастон.
— И не говори, — вздохнул сторож. — Но мне нравится. Значит, цыганку уболтал? Храбрый же ты человек. И вот что я тебе скажу — правильно ты сделал, маху не дал, лишнего только ей не позволяй, держи на крепкой узде, и жить с нею станешь, как в раю. Вот и моя тоже… не из простых была. А какая из нее жена вышла? — Он горестно махнул рукой. — Ах ты гулёна, озябла, да? Давайте-ка, молодой человек, прибавьте ходу, посмотрите, где Маргит, невестушка ваша, ночует.
— Значит, Маргит! — возликовал Гастон. — До чего имя красивое!
А цыганка тряслась от холода, но все смеялась и хрипела. Наконец старик-сторож показал на рощицу цветущих акаций, под которыми спали на перинах цыгане, одни с рукой, протянувшейся через подушку, как если бы они кролем переплывали лужайку, другие свернувшись калачиком, а были и такие, что спали совсем как убитые. Но сон у всех был явно здоровый. Несколько детских головенок украшало эту заводскую ночлежку своими кудряшками и локонами.
— У них свои дома есть, но как приходит лето и теплые ночи, им там душно становится. Сами понимаете, горячая кровь, — хмыкнул старик.
А внизу выныривала из синего тумана Прага, электрические фонари еще не погасли, их гирлянды опутывали город, точно цирк-шапито. Петршинская башня все еще сияла красными предупредительными сигналами, и на громоотводе стршешовицкой башни горел рубин… а здесь спали рабочие кирпичного завода, и на них сыпались сверху цветки акации… Цыгане, бывшие бродяги, которые недавно приехали на повозках и бричках в Прагу, приехали со своими огромными серьгами и шляпами, чтобы променять романтическое бродяжничество на будничную работу.
— Не могу я под деревом спать, — кашляла цыганка, — мне все время снится, когда цветы сыплются, что это бабочки мне на физиономию садятся или вообще снег падает, — прыгала она с ноги на ногу. — Пока, Гастончик! Я завтра к «Лучу» подойду, вечером буду возле афиши с Фанфаном стоять… или знаешь что? Ты лучше сам к нам приходи… Ну, пока! — И она поскакала через спящих, успела еще махнуть ему от цветущего куста бузины, и оба ее пришпиленные друг к дружке фартука опустились вниз, и она скользнула под перину к ребятишкам.
— Ну пошли, пошли, — нетерпеливо переминался с ноги на ногу ночной сторож, — бандиты здесь так и шныряют, думают, если по-другому нельзя, то через потолок в кассу пробраться можно… Хорошо еще, что я сторожу, а не еще кто, я ведь чуть что сразу стреляю. Так что, цыганку, значит, уболтали? — повторил он, но Гастон смотрел на цыганенка, который как раз скатился с перины и в одной рубашонке отправился на опушку рощицы, где косой струйкой помочился на всю Прагу, лежавшую под холмом.
— Видите? — крикнул старый сторож и показал на мальчика. — Кто знает, а вдруг это будущий президент? — И опять вернулся к тому же: — Цыганку уболтали? А дома что скажут? Вдруг мать скажет: «Цыганка? Только через мой труп!» Что вы ей ответите, а?
— А я скажу ей: «Ложись, мама, я перешагну через тебя, ведь эта цыганка, мама, помогла мне встать на ноги!» — сказал Гастон, подбоченился и посмотрел вниз, в долину, где через белый мост ехал трамвай, похожий на губную гармошку, и в окошках этого трамвая искрились лучи утреннего солнца…
Пан нотариус
1
Каждое утро пан нотариус молился в фамильной часовне. Это была комната с двумя окнами, украшенными картинами из цветных стеклышек. На одной из этих картин святой Дионисий, хотя уже и обезглавленный, все-таки сумел встать и ходил теперь вокруг эшафота с этой своей отрубленной головой, а на другой картине у казненной святой Агаты отрубили руку, но посланец, отправленный с этой рукой, заблудился и вновь воротился к безрукому мертвому телу.
И вот пан нотариус молился, стоя на коленях, и одновременно бранил себя за то, что не прополоскал рот. Наконец он перекрестился, поднялся и раскрыл окно.