Она подошла к телефону, набрала номер. Старая слышала: Иза разговаривает по телефону. Вставать из постели, подслушивать она не стала, ей было все равно, с кем говорит дочь. Но мелодию речи, оживленный ее тон она невольно улавливала и через закрытую дверь. Иза договорилась о чем-то, потом зашумела вода в ванной, потом чуть-чуть приоткрылась дверь. Старая не шевельнулась, сделала вид, что спит. До нее долетел сладковато-прохладный запах духов. Иза прислушалась с минуту, но старая изо всех сил старалась дышать как можно ровнее и тише; дочь наконец успокоилась, закрыла дверь. Входной дверью Изе пришлось-таки хлопнуть; не зажигая свет, старая подошла к окну, посмотрела на улицу. Иза была в белом платье, волосы ее, всегда собранные в строгий узел, были распущены, как у школьницы; она перебежала дорогу и вскочила в тронувшийся трамвай.
С тех пор мать пускала ее к себе лишь на несколько минут.
Поначалу Иза смотрела на нее подозрительно, но раз за разом, заставая ее в постели, постепенно привыкла к мысли, что снова может располагать своим временем. Она писала статьи, встречалась с Домокошем, приглашала коллег, сама часто уходила из дому. Мать она по-настоящему видела лишь в воскресенье, каждый раз про себя удивляясь, какой сухой, строгой становится мать, как твердеет ее лицо. Изе казалось, старая смотрит на нее без прежней любви; однажды она даже пожаловалась Домокошу: мать в последнее время какая-то совсем чужая и непонятная, с Терезой едва разговаривает, избегает ее, делать совсем ничего не делает, лишь сидит в своем кресле, а когда приходит Тереза, тут же идет на улицу и возвращается только к обеду. Где она пропадает, и что вообще с ней случилось, почему она стала такой нелюдимой? Домокош ничего, конечно, ответить не мог, лишь сказал: чтобы разобраться в этом, надо чаще видеть старую, беседовать с ней. В воскресенье, обедая у Изы, он был особенно ласков со старой; шутил с ней, смеялся, держал себя по-мальчишески мило и непринужденно; собственно говоря, это не стоило ему особых усилий: к матери Изы он испытывал искреннюю симпатию. Но расшевелить ее не сумел даже он: шутки его остались без отклика, старая кое-как поела и сразу ушла: хочет, мол, прилечь, устала. «Годы, наверное, — пожал плечами Домокош. — В провинции, вся в заботах, она вынуждена была держаться, а тут вот расслабилась, слишком уж тесен и узок стал ее мир. Такое бывает. Мы с тобой тоже когда-нибудь состаримся».
— Ты — никогда, — тряхнула головой Иза. — Слишком уж ты безответственный человек.
Думала она при этом другое: «Нет в тебе того чувства ответственности, какое есть у Антала». И сама себя ненавидела, что до сих пор все и вся сравнивает с Анталом.
Домокош — у него не было определенных часов работы и, случалось, писать он садился в кафе напротив дома Изы — пообещал проследить, что за таинственные дела бывают у старой в часы между приходом Терезы и обедом, в часы, о которых она ни за что не хочет рассказывать. «Гуляла», — был обычный ответ, когда ее спрашивали об этом; в это трудно было поверить, тем более что старая уходила из дому каждый день, в любую, даже совсем для прогулок не подходящую погоду.
Иза лишь глаза широко раскрыла, когда Домокош сообщил ей: старая целыми часами катается на трамвае.
Садится она перед домом на шестерку, доезжает до площади Москвы, пересаживается там на пятьдесят девятый, едет на нем до конечной, потом обратно, перебирается на другую линию — и так часами, от одной конечной станции до другой. Домокош и сам был смущен, рассказывая об этом; растерянность и тревога владели им все время, пока он ездил за старой по городу, стараясь держаться от нее на почтительном расстоянии, хотя у той и в мыслях не было его замечать, она вообще не смотрела вокруг, ни в трамвае, ни на остановках. С пустой сеткой на локте, с неподвижным лицом, она ни с кем не разговаривала по пути, лишь смотрела, пристально и углубленно, на бегущий за окном город, словно пыталась на что-то ответ получить у домов, у незнакомых, улиц и площадей.
— Невинное развлечение, вот и все, — сказал Домокош, скорее чтобы утешить Изу, встревоженную и опечаленную его рассказом. — Человек знакомится с городом. Радоваться этому надо.
Но Иза радоваться не могла: она не понимала поведения матери. Та никогда не говорила ей о своих путешествиях, словно скрывая свою причастность к какой-то мистерии; впрочем, теперь она вообще почти ничего ей не говорила. Терезу тишина в доме делала угрюмой и ворчливой: Тереза признавала или дружбу, или войну, а эта странная ситуация, стремление уклониться от общения, эти исчезновения неизвестно куда ей ох как не нравились. У Изы начался отпуск, уже были сняты три комнаты в Зебегени, и тут старая заявила, что передумала ехать, она останется в городе, новая обстановка ее только утомит. Два дня Иза уговаривала мать ехать с ними, потом смирилась; хотя ей и не по себе было, что мать почему-то предпочитает одиночество ее обществу, однако и стыд, и тревога не шли в сравнение с тем облегчением, которое она ощутила! Две недели у Дуная! Две недели свободы!
Из Зебегени она ежедневно звонила домой — и ежедневно слышала от матери одно и то же: спасибо, все хорошо, здоровье в порядке. Тереза тоже получила отпуск, старая сама убирала квартиру, готовила себе еду. Когда Иза вернулась, мать выглядела немного похудевшей, но спокойной. Она похвалила загар и свежий вид дочери — и тут же ушла к себе. Было воскресное утро, Иза полна была впечатлений, ей и в самом деле хотелось поговорить, она чувствовала себя отдохнувшей, напоенной солнцем. Отодвинув в сторону почту, она вошла к матери.
Старая готовилась уходить. Она сказала, что выслушает дочь как-нибудь попозже, а теперь ей надо идти. Иза слушала ее и не верила своим ушам. Мать взяла пустую сетку, попрощалась и вышла. Иза, опираясь на подоконник, растерянно смотрела вниз. Жары и духоты уже не было. Мать вышла из подъезда; теперь она не боялась машин так панически: во всяком случае, перешла она узкую полоску мостовой, до островка остановки, без посторонней помощи — и села на шестерку.
3. Вода
I
Продавец газет издали махал свежими номерами «Популярной физики» и «Лудаша Мати».
Сунув руку в карман, Антал нашарил мелочь. Свои газеты, медицинские журналы он выписывал на адрес клиники, юмористические журналы не любил; Антал был человек тихий и довольно замкнутый, шутка еще могла развеселить его, но изобилие шуток и острот наводило на него тоску; однако у него язык не поворачивался отказаться от услуг газетчика, который явно считал его правопреемником старого Сёча; во всяком случае, завидев в первый раз, как Антал снова открывает своим ключом ворота дома с драконьей пастью на водосточном желобе, он замахал ему со своего угла, потрясая любимыми изданиями старика, с таким восторгом, словно не Антал, а сам воскресший, да к тому же помолодевший Винце возился там с засовом.
Антал, как только у него завелись какие-то деньги, первым делом подписался на газеты; Винце же покупал прессу в киоске: так он привык за многие годы вынужденной своей отставки. Антал ни разу ни словом не обмолвился продавцу газет, что из-за него он платит за свои газеты двойную цену: газетчик любил Винце.
Дом подчинился ему не сразу; сначала он стал для Антала только источником новых забот.
Пока в нем работали каменщики и столяры, ему то и дело приходилось бегать туда из клиники, проверять, все ли идет так, как надо; с Гицей найти общий язык тоже было непросто: Гица свято блюла свою независимость, героически голодая на тощих доходах, приносимых ее, далеко не ходким, диковинным ремеслом. Гицу не просто пришлось уговаривать: всеми правдами и неправдами нужно было принудить ее готовить не мучную похлебку, а какую-нибудь человеческую еду. Гицу пришлось умолять, льстить ей, ссылаться на давние времена, прежде чем она согласилась ежедневно делать уборку в доме Антала и варить ему иногда обед. Это была очень нелегкая победа, ведь Гица, как и вся улица, до сих пор не простила Анталу Изу, так что каждый раз, отдавая ей деньги за месяц, он мог прочесть у нее на лице, какое с ее стороны это огромное одолжение, что она ведет у него хозяйство, и если бы не уважение к дому Сёчей, она ни в жизнь бы не стала делать услуги человеку, который способен взять и бросить такую девушку, как Иза Сёч.
Гица, конечно, только делала вид, что с пренебрежением относится к приработку и что со своих епитрахилей может прожить так же, как жила до войны; в большинстве приходов, спокойно меняя хозяев, бессрочно служили бог знает с каких времен дошедшие епитрахили; лишь круглый юбилей какого-нибудь заслуженного священника да приступы щедрости, охватывающие вдруг ту или иную общину, позволяли ей изредка находить применение своему мастерству. Честно говоря, Гица была счастлива несказанно, что у нее есть теперь постоянный доход, круг повседневных забот, что она околачивается среди рабочих и наблюдает, как старая мебель Сёчей превращается в новую, как дом становится более приспособленным для жилья, как меняют электропроводку. Гица с наслаждением отдавалась заботам; но если Анталу случалось зайти среди дня домой, она смотрела на него неприязненно и сурово: конечно, Антал давал ей хлеб насущный, но нельзя все-таки забывать, как он поступил с семьей Сёчей. Гица, собственно говоря, была не в восторге от того, что дом перешел к Анталу: зачем бочкарю дом и зачем ему вторая жена, после Изы-то? Вместе с домом Анталу досталась не только Гица, не только продавец газет, но еще и Кольман.