— Любите их всех, — произнес он. — Вот в чем секрет, молодой человек. Любите их всех. — Художник разжал хватку и повел плечами. — И тогда, если даже картины ваши окажутся говном, вы же их все равно любили.
— Любить их всех, — повторил за ним Анри и улыбнулся. — Да, месье. Так и буду.
И он так пытался — все еще пытался показывать это в своих работах. Но все равно граница между ним и его сюжетами часто пролегала — не от презрения, как у Дега, а от его собственных в себе сомнений. Он их любил за человечность, за их совершенное несовершенство, ибо оно у них всех было общее — и между собой, и с ним. Но по-настоящему любил он только одну — вероятно, она одна была так же несовершенна, как он. И он нашел ее в третьей по счету прачечной Марэ.
Хозяином там был грязный трепаный мужичина — его будто бы уже один раз повесили, а потом зачем-то оживили. Когда Анри вошел, он колотил мальчишку-посыльного.
— Pardon, Monsieur, я художник Тулуз-Лотрек. Я ищу женщину, которая несколько лет назад сидела у меня на сеансах, а теперь я ее потерял. У вас случайно не работает мадмуазель Кармен Годен?
— А кто спрашивает?
— Прошу меня простить, я не осознавал, что вы не только хам, но и глухой. Как и десять секунд назад, я по-прежнему граф Анри Мари Раймон де Тулуз-Лотрек-Монфа, и я ищу Кармен Годен.
Анри на собственной шкуре убедился, что детективная работа не согласуется с его конституцией — приходилось разговаривать с людьми либо странными, либо глупыми, а успокоить нервы алкоголем возможности не представлялось.
— Да плевать мне, что у тебя титул с именем в три этажа, никакой Кармен тут нету, — ответил этот трепаный грязнуля. — Пшел теперь на хуй, карлик.
— Очень хорошо, — произнес Анри. Обычно титул несколько смягчал такого рода сопротивление. — В таком случае, мне придется вести свои дела в иных местах, где я буду вынужден нанимать убийцу владельцев прачечных.
В такие моменты Анри очень жалел, что не располагает отцовой статью — тот хоть и был полоумный, но всегда держался с огромной помпой. Он, не раздумывая, принимался колотить по стойке тростью, и девятьсот лет власти аристократов обрушивались на голову неразумного прислужника, опрометчиво вызвавшего его неудовольствие. Анри же просто отпустил ничем не подкрепленную угрозу и похромал прочь.
Но в дверях его остановил женский голос. Он обернулся — из-за полога в глубине прачечной выходила женщина.
— Кармен Годен — это я, — сказала она.
— Кармен! — От первого же взгляда на ее неестественно рыжие волосы, подобранные наверх в косматый chignon, на два ятагана локонов, что обрамляли с обеих сторон ее лицо, сердце его скакнуло в груди, и он, буквально паря от возбуждения, кинулся обратно к стойке. — Кармен, ma chère, как ты?
Женщина смешалась.
— Простите, месье, но мы с вами знакомы?
Анри видел — смятение у нее не показное и, очевидно, заразное, ибо теперь смутился и он.
— Конечно, знакомы. Все те картины? Наши вечера вместе? Я же Анри, chère. Три года назад?
— Простите, — сказала она.
— А теперь пошел вон, — высказался трепаный. — Ей работать надо.
Взгляд Кармен из скромного и смущенного стал яростным, и она обернулась к хозяину:
— Ты погоди! — И снова Анри: — Месье, не могли бы мы выйти на минутку?
Ему хотелось поцеловать ее. Обнять. Отвести домой и приготовить ей ужин. Вот это ее свойство — сила и в то же время хрупкость — в ней по-прежнему чувствовались, и то в нем, что он обычно держал вдали от посторонних глаз, немедленно повлеклось к ней. Забрать ее домой, есть с ней, потягивать вино, тихонько посмеиваться над чем-нибудь грустным, потом любить ее и засыпать в ее объятьях — вот чего ему хотелось. А потом проснуться и перенести эту сладкую меланхолию на холст.
— Прошу вас, мадемуазель, — промолвил он, распахивая перед нею дверь. — После вас.
На тротуаре она быстро отошла в парадное соседнего жилого дома, чтобы не видели из прачечной, и повернулась к нему.
— Месье, три года назад я очень болела. Я жила на Монмартре, работала на пляс Пигаль, но ничего этого я не помню. Я все забыла. Врач говорил, что лихорадка повредила мне голову. Сестра привезла меня к себе и выходила. Но я не помню почти ничего, что было прежде. Может быть, мы встречались тогда, но извините меня — я вас не знаю. Вы говорите, я вам позировала? Вы художник?
Лицо Анри онемело, будто его отхлестали по щекам. Но жжение не утихало. Она и впрямь его не знала.
— Мы были очень близки, мадемуазель.
— Друзья? — уточнила она. — Мы были друзьями, месье?
— Более чем, Кармен. Мы проводили вместе много вечеров, много ночей.
Рука ее метнулась ко рту, словно бы в ужасе.
— Любовники? Мы же не были любовниками?
Анри вгляделся в нее, но ни следа обмана, ни проблеска узнавания, ни стыда, ни радости — ничего в ее лице не нашел.
— Нет, мадмуазель, — произнес он, и слова эти дались ему так же трудно, как неуступчивый больной зуб, не желающий покидать рот. — Мы вместе работали. Мы были не просто друзьями. Натурщица для художника — это больше, чем друг.
Похоже, ей стало легче.
— А я была вам натурщицей?
— Лучшей, что мне попадались. Картины я могу вам показать. — Но еще не договорив, он понял, что не сможет. Он бы мог показать ей лишь несколько из множества. Да и тех у него осталось лишь три. Однако он помнил — или считал, будто помнит, — что писал их десяток. В уме он видел ню, которую писал с нее, — но не припоминал, чтобы продал ее, а теперь ее у него точно нет. — Быть может, вы могли бы зайти ко мне в мастерскую. Я бы показал кое-какие наброски с вами, и память, возможно, вернулась бы к вам при виде этих картин.
Она покачала головой, не отрывая взгляда от мостовой.
— Нет, месье. Я б никогда не смогла позировать. Невероятно, что я это делала. Я же такая дурнушка.
— Вы прекрасны, — сказал он. И не преувеличил. Он видел. Он перенес эту красоту на холст.
Тут на улицу вышел хозяин.
— Кармен! Тебе работа нужна, или ты хочешь сбежать с карликом? Мне-то навалить, но если тебе работу, так иди и работай.
Она отвернулась от художника.
— Мне нужно идти, месье. Спасибо за предложение, но то время забыто. Возможно, к лучшему.
— Но…
Она юркнула в прачечную мимо хозяина. Тот рыкнул на Анри и захлопнул дверь.
Тулуз-Лотрек забрался в ожидавший фиакр.
— Еще в прачечную, месье? — спросил извозчик.
— Нет, в бордель на рю д’Амбуаз в Девятом. И полегче на поворотах. Чтобы пойло не плескалось.
Тринадцать. Женщина в кладовой
Мамаша Лессар никогда раньше не применяла насилие к посторонним людям. Разумеется, живя на Монмартре, где в дансингах и кафе мешалась разная публика — и богема, и рабочий люд, и буржуазия, — она видела немало драк, а также лечила порезы и синяки у своих мужчин. В Прусскую же войну она не только пережила обстрелы города и помогала ухаживать за ранеными, но видела и послевоенные бунты, когда коммунары выкатили пушки из церкви Святого Петра, скинули правительство, а потом легли под пулями расстрельных команд у стены кладбища Пер-Лашез. Чего греха таить, она не раз сама давала понять — даже грозила, — что перед насилием не остановится. И более-менее убедила всю свою семью и большинство художников, живших на горе, что способна слететь с катушек в любую минуту и всех изничтожить, как сбесившаяся медведица. Такой репутацией она гордилась — достичь ее было нелегко. Но дерябнуть Жюльетт по лбу стальной сковородой — это у нее был первый настоящий акт насилия. И его она сочла до невероятия неудовлетворительным.
— Может, другой сковородкой надо было? — спросила Режин, пытаясь утешить родительницу.
— Нет, — ответила мамаша Лессар. — Можно было взять медную с нашей кухни, а не из пекарни, с латунным покрытием — она легче и для crêpes, по-моему, лучше. Но вышибать мозги у натурщиц все равно удобнее стальной. Она тяжелая, но не настолько, чтоб не размахнуться. А скалкой не хотелось. Смысл-то был ее оглушить, а не башку проламывать. Нет, той сковородкой было идеально.
Люсьена они перенесли наверх в квартиру и теперь сидели у кровати, на которой он лежал, бледный как сама смерть.
— А если бы крови было побольше? — спросила Режин. — Знаешь, ну вот как мы пирожки прокалываем, чтобы сок начинки совсем чуть-чуть тек?
— Нет, — ответила мадам. — Мне кажется, удар тоже был идеальный. Ее задуло, как свечку, — и ни капли крови. Она очень хорошенькая, кровь бы ей платье испортила. Нет, я думаю, треснуть кого-то по голове — это как секс: занятие неблагодарное, лишь бы сохранить мир и покой. — И она с тоской вздохнула, глянув на ферротип папаши Лессара, стоявший на тумбочке. — Радость — в том, что грозишь. Угрозы — они как любовные сонеты оскорбления действием. Ты же знаешь, я особа романтичная.