Я предполагал провести этот день совсем по-другому, но теперь я почувствовал себя усталым, побежденным какой-то невидимой силой, лишенным нежности и даже злым. Гнев остался где-то у меня в сердце и затаился там, как мстительное животное. Несколько дней я не мог отделаться от чувства неловкости. Как будто бы я следил с подозрением за Тамарой. Постоянная натянутость нарастала, пока наконец однажды, в воскресенье, я не решил поговорить с ней.
Я был один в доме, ожидая ее возвращения из церкви. Когда Тамара пришла, ее спокойное выражение лица разозлило меня, и я стал ходить по комнате молча. Она спокойно сидела с книгой и чашкой чая, не замечая моего раздражения.
— Сегодня холодно, — сказал я.
— Разве? Я не заметила.
— Ты никогда ничего не замечаешь, — Тамара ничего не ответила.
— Если не холодно, пойдем погуляем.
— Я хочу почитать. Я пришла домой пешком.
— Эта книга выглядит такой же старой, как ваша революция. Почему ты всегда читаешь эти старые книги? Почему ты никогда не читаешь ничего нового? Ты когда-нибудь читала хоть один американский роман? Или английский?
Она взглянула на меня, удивленная на моим тоном.
— Почему ты не идешь гулять один?
— Не хочу. Я хочу поговорить с тобой.
— О чем?
— О нас. О тебе и обо мне.
— О нас? — протянула она.
Я понял, что разговора не будет. Я понял, что слова не пробьют стену, которую она воздвигла и за которой жила. Я должен был заставить ее увидеть себя и посмотреть на нашу любовь при дневном свете. Резко подойдя к ней, я притянул ее к себе и наклонил ее голову назад. Я хотел видеть ее раздетой, не укрытой ночью и темнотой, я хотел заставить ее признать свою страсть. Она освободилась от моих объятий и побежала к двери.
— Нет, — закричал я, — на сей раз ты не убежишь от меня.
Если бы я мог понять тогда, почему ее лицо было так искажено страхом, я бы отпустил ее, но стремление уничтожить ту Тамару, которая находилась между мной и ночной Тамарой, было сильнее тоскливого предчувствия сердца. Я загнул ее руки за спину и прижал к стене своим телом.
— Посмотри на меня, — сказал я, когда она мученически уронила голову на грудь.
— Посмотри на меня, Тамара, — закричал я опять. Она медленно подняла глаза, в них не было ничего, кроме ужаса и мольбы. Я стал целовать ее с гневом и страстью, и горечью, и болью.
— Ты моя, моя, моя, — повторял я ей, и каждый раз эти слова ударяли ее, как пощечина.
— Почему ты не хочешь признать, кто ты? Ты не святая, не вдова героя. Подумай о ночах, когда ты приходишь ко мне. Вот это ты, настоящая ты.
Она стала дрожать.
— Я возьму тебя сейчас при свете. Ты сама сможешь увидеть себя.
— Нет, — сказала она, — нет.
Я поднял ее хрупкое тело и понес вверх по лестнице в мою комнату. Она билась, словно я хотел взять у нее жизнь. Я бросил ее на кровать, запер дверь и открыл окно, чтобы солнце и свет наполнили комнату. Я овладел ею без нежности, с напряженным и холодным удовольствием. Она лежала без движения, с закрытыми глазами и сжатыми зубами. Я накрыл ее простыней и вышел.
Глава пятнадцатая
Ваше превосходительство, — сказал Петров, как-то раз вернувшись домой поздно вечером, — невероятное явление. Я только что видел форму генерала Советской амии, выставленную в витрине магазина; вы знаете этот книжный магазин, который между ювелиром и магазином мехов на Avenue Joffre. Я сам это видел и не поверил собственным глазам. Вы понимаете, погоны на плечах, золото и блеск, точно как было у нас до революции.
— Погоны? — сказал генерал. — Вы уверены?
— Абсолютно уверен, видел своими глазами.
— Что же тут особенного для военной формы? — спросил Александр.
— Они убивали раньше наших людей за это, понимаешь? — закричал генерал, — убивали всякого в офицерской форме. Сдирали погоны, раздевали и вырезали их на голых плечах, как клеймо.
— Ну, это было давно, форма же просто символ.
— Да, и они уничтожили этот символ и все, что он означал. Теперь, после всей пролитой крови, они его вернули. Они не имеют на это права!
— Ваше превосходительство, — сказал Петров, — в Офицерском собрании будет срочное совещание в семь тридцать.
— Хорошо, но я на него не пойду, — закричал генерал.
— Не пойдете, ваше превосходительство?
— Не пойду, — крикнул генерал и повернулся ко мне. — Мистер Сондерс, последний раз у нас было собрание как раз после того, как Сталин объявил, что религия приветствуется в России, и все те дураки говорили: «Россия воскресла, мы можем теперь ехать домой», — и некоторые из них побежали в советское консульство, как будто сам царь вернулся.
— Да, — сказал Петров, — теперь можно ходить в церковь в России. И не только это. Даже Константин Симонов, советский поэт, говорит о Боге в своих стихах. И это в официальной поэзии. И не для того, чтобы осмеивать, вы понимаете, не для смеха, а трогательно. «Поезжайте с Богом, — говорит старая женщина в его поэме солдатам, — идите с Богом, а мы будем ждать вас». И другая строчка: как будто наши предки молятся за своих неверующих внуков.
— Что? — закричал генерал. — И вы тоже?
— Нет, нет, ваше превосходительство, я — нет. Совсем нет. Я только цитирую.
— Но религия теперь свободна в Советском Союзе, — сказал Александр.
— Видите, мистер Сондерс? Молодежь так же реагирует, как старые дураки. Александр, ты что, не понимаешь, что им надо было это сделать? Ты думаешь, грузинский жулик не знает, что русский мужик не пойдет проливать кровь за него? Сталин должен был вытащить Николая Чудотворца. Он знает, что русский мужик не пойдет в бой без Бога.
— Святой Николай — наш покровитель, — сказал Петров.
— Вы всегда говорили, что они боролись за матушку-Россию. Разве этого недостаточно? Сталину не нужно было выставлять святого Николая: они воюют прекрасно и без него. — Голос Александра звенел.
— Для русского мужика Бог и мать-Россия одно и то же. Он не может разделить их.
— Ив этом он не ошибается, — сказал Петров.
— И теперь я снова увижу сотни русских эмигрантов, бегущих в советское консульство из-за этой формы.
— Совершенно верно, ваше превосходительство, это как раз то, что они говорили в толпе перед витриной. Большая, огромная толпа стояла там. Говорят, там даже была драка сегодня утром. Один человек говорил, что жизнь в России теперь стала нормальной и, может быть, даже лучше, а другой ударил его кулаком прямо в рот. Но когда я был там, никто никого не бил, но многие кричали друг на друга.
— Боже, — сказал Александр, — Боже мой, как долго это будет продолжаться? Что-то большое, огромное происходит в России, а они продолжают разыгрывать комедию здесь. Неужели они никогда не устанут от всего этого?
— От любви, мой дорогой Александр, все это от любви и боли. Ты не понимаешь по молодости лет.
— Но…
— Вы, конечно, слышали новости, — перебил Петров. — Восьмая советская армия под начальством генерала Чуйкова сейчас подходит к Берлину.
— А что насчет Первого Украинского фронта? — спросил генерал.
Петров не успел ответить. С неожиданным треском открылась входная дверь. Японский офицер с лицом, искаженным злостью, стоял в дверях, размахивая саблей, и кричал на нас.
Он толкнул Александра, который оказался возле двери, и подошел к окну, показывая на небрежно задернутые черные занавески.
Петров подбежал к нему.
— Виноват, очень виноват, я сейчас все исправлю.
Японец ударил его дважды по лицу, и Петров отступил, виноватая улыбка все еще не сходила с его лица. Одним движением сабли офицер сбил лампу с потолка, и темнота принесла облегчение, скрыв его озлобленное лицо. Я протянул руку, зная, что Тамара была где-то близко, и почувствовал пустоту.
Свет ручного фонаря упал на меня. Я закрыл глаза. Когда я опять посмотрел, свет перешел на генерала и дальше на Тамару, которая стояла за его спиной.
— Кандру, — закричал офицер.
— Он хочет свечку, — сказал Петров. Генерал медленно пошел на кухню и зажег свечу, но Тамара взяла ее из его рук и поставила перед японцем.
— Бумагу, — сказал офицер. Он вынул из кармана записную книжку и сел за стол. Генерал подал ему лист бумаги.
— Нет, — офицер бросил бумагу генералу. — Бумаги!
Вы.
— Он хочет наши паспорта, — сказал Петров, — документы. У меня паспорт с собой, так как я сегодня выходил.
Петров показал свой паспорт.
— Я только что вернулся домой, — продолжал он повторять японцу, который его игнорировал. Пока офицер проверял Тамарины документы, я пошел доставать мои.
— Где медару? — закричал офицер, когда я дал ему мои документы. — Но медару.
— Ноу спик инглиш[41], — Петров сказал, показывая на мою грудь, — ноу инглиш.
Офицер ткнул пальцем в документы генерала, на которых была печать, похожая на медаль, и затем в мои, на которых ее не было. Я пожал плечами.