Офицер ткнул пальцем в документы генерала, на которых была печать, похожая на медаль, и затем в мои, на которых ее не было. Я пожал плечами.
— Говорите с ним по-русски, — сказал генерал.
Я начал что-то говорить, какие-то короткие фразы, которые ничего не значили даже для меня. Японец вопросительно смотрел на Петрова.
— Видите, — сказал Петров по-английски, — мистер Сердцев говорит, что он получил эти документы до новой регистрации, а когда она началась, он… — но, вероятно, знание английского языка у офицера тоже было ограничено только несколькими словами, и он сделал знак Петрову замолчать. Японец скопировал информацию со всех документов в свою тетрадь, вернул их генералу, все, кроме моих, которые он засунул себе в карман, говоря что-то по-японски Петрову. Он встал, чтобы уйти, и тут заметил Александра, который все время стоял в дальнем углу.
— Вы. Бумагу? — Александр не двинулся.
— Пойди, достань свои документы, — сказал генерал.
— Они со мной, — Александр минуту колебался, потом быстро подошел к японцу и подал ему удостоверение. Это была маленькая желтая бумага с печатью большого серпа и молота посередине.
Японец что-то записал и оставил удостоверение личности Александра на столе. Он указал еще раз на занавески, погрозил нам пальцем и вышел. Я избегал смотреть на генерала, но слышал, как он сел и, как по сигналу, Тамара и Петров сели с ним рядом.
— Дедушка, — сказал Александр. — Дедушка, я хотел тебе это раньше сказать, но… — его слова прозвучали среди полной тишины, как мольба.
— Мама, ты можешь это понять, мама…
Александр сделал шаг в сторону Тамары, но остановился посреди комнаты, видя выражение удивления на ее бледном лице. Я хотел подойти к ней и взять за руку. Тамара придвинулась ближе к отцу.
— Дедушка, с первого дня, с самого первого мига, как я себя помню, я слышал от тебя рассказы о России. Мама мне всегда говорила, что когда я родился, ты пришел к ней в госпиталь и принес твое полковое знамя, чтобы повесить его над моей кроватью… Мама, помнишь ту первую поэму, которую ты заставила меня выучить? Когда другие дети моего возраста читали стихи о собаках и лошадях, ты учила со мной поэму о царском сыне, о том, как его убили. На мой шестой день рождения ты подарила мне книгу стихов Пушкина и надписала: «Где бы ты ни был, никогда не забывай, что ты — русский, и гордись этим». И я помнил и гордился. Помните, когда Кирилл умер в Европе и его сын Владимир был объявлен новым наследником российского престола? У нас в соборе была служба, и в конце все пели: «Боже, царя храни», — и вы позже сказали: «Теперь уже недолго!».
Александр стоял перед ними. Он смотрел каждому в лицо, как человек, дающий показания в суде.
— И вот наступила война. В день Перл Харбора нас распустили с уроков. Я, Евгений и еще два мальчика ходили по улицам несколько часов. Мы видели, как японские солдаты ставили заслоны из колючей проволоки и кричали: «Nippon». Мы видели японских офицеров, пьющих за своего императора. Мы видели, как плакали молча китайцы. Американцы говорили об эвакуации и лагерях. У нас же не было ничего, о чем мы могли бы плакать, ничего, чему мы могли бы с гордостью радоваться, ничего, за что воевать. И никто не хотел сажать нас в лагеря. В наших паспортах было сказано: «бесподданный».
Мы начали ходить на советские фильмы. Мы слушали их песни по радио — песни о молодежи, воюющей за свою родину. Потом мы начали ходить в Советский клуб на фильмы, после того, как однажды встретили одного советского человека, — он пригласил нас в клуб. Он был первый человек из Советского Союза, которого мы узнали. Он не говорил об идеологии, но когда он говорил о России, он повторял слово «наша» обо всем тамошнем: «наши реки», «наша Москва», «наш народ». Он дал нам несколько книг. Я не понял многое в них, но это было неважно. Я его не спрашивал, потому что не хотел, чтобы он сказал «ваши», когда он заговорит об эмигрантах.
Александр вдруг остановился и долго смотрел на меня. Повернувшись к генералу, он сказал:
— Может быть, вы хотели бы, чтобы я ушел?
Генерал покачал головой.
Глава шестнадцатая
В оккупированном городе даже орудия разрушения становятся вестниками радости. Когда первые американские аэропланы сбросили бомбы на Шанхай, я почувствовал только счастливое возбуждение.
— Это явно значит, что ваши аэродромы близко, — прошептал Петров. — Теперь недолго ждать.
Все остальное было неважно для нас, мысль о том, что другим это несло смерть или разрушения, быстро пронеслась и исчезла.
Я получил письмо из Русского эмигрантского комитета, предписывающее мне явиться по поводу моих документов, но, по совету Петрова, решил не ходить, чтобы не привлечь к себе опасного внимания. Я написал им письмо, что я болен и приду, как только буду в состоянии. Петров сказал, что пройдет несколько недель, прежде чем они пришлют следующее письмо, и за это время он придумает, что делать.
— Не волнуйтесь, мистер Сондерс, всегда есть выход из положения.
Однако глухое предчувствие опасности, с которым я жил теперь постоянно, было как симптом болезни, но пока я не чувствовал боли. Я не отлучался с кладбища с тех пор, как мои документы были отобраны, и Петров, потерявший службу во французской полиции, потому что он выдавал больше продовольственных карточек, чем полагалось, тоже сидел дома.
Необходимость оставаться на кладбище меня не беспокоила; мне не хотелось видеть город, его серые улицы. И даже было странное утешение в этой скучной рутине и в сознании, что я ничего не могу сделать, чтобы переменить положение. Эта полная невозможность перемены, которая так мучила меня в первый год войны, стала коварным утешением.
Но в то же время эта вынужденная изоляция еще больше увеличила мою одержимость Тамарой. Тамара, каждое ее слово и жест вызывали жгучее волнение. За семь месяцев, прошедших с тех пор, как я овладел ею силой, она ни разу не пришла ко мне, и если ее прежнее отчуждение было лишь следствием того, что она не нуждалась во мне, теперь это отчуждение имело иную причину. Я чувствовал, как вся она напрягалась, когда я подходил близко, и иногда читал в ее глазах затаенный страх. Сначала я был рад перемене — вызывать страх лучше, чем быть проигнорированным. Но когда я наконец понял, что уничтожил что-то в ее представлении о себе, я тоже испугался, — и не только за Тамару, но и за себя. Словно я разрушил что-то в самом себе, что-то, чем ее страсть наградила меня. Ее отчужденность перестала быть болью, но сделалось еще страшнее: она обезличила меня. И все же я продолжал ждать. Но не каких-либо поступков с ее стороны или перемены в собственных чувствах, а каких-то неопределенных и неожиданных событий.
Наконец я решил поговорить с генералом о Тамаре. Это решение пришло ко мне неожиданно, без долгого размышления, в то время, когда мы с ним вдвоем работали в саду, который генерал развел вокруг дома; он стал проводить в нем много времени.
Несколько раз в то утро я мысленно обращался к генералу и так увлекся этим молчаливым разговором, что в какой-то момент удивился, что он не отвечает мне. Затруднение состояло в том, что я знал, что хочу сказать генералу, но совершенно не догадывался — что же он ответит мне, и это смущало меня.
Вдруг я услышал, что он зовет меня. Я повернулся, вздрогнув от звука его голоса. Он стоял, прислонившись к стене, дергая рукой ворот своей униформы.
— Не могу дышать, — сказал он, и страх перекосил его лицо. Я расстегнул ему воротник.
— Я помогу вам дойти до дома.
— Нет, — прошептал он, — принесите мне стул сюда.
Я побежал в дом. Тамара была занята у плиты и не обернулась. Петров читал свою энциклопедию, и я поманил его, чтобы он пошел за мной. Мы вдвоем посадили генерала на стул.
— Ваше превосходительство, я позову доктора.
Генерал покачал головой.
— Ноги, — сказал он.
Петров стал на колени, снял с генерала ботинки и стал массировать его опухшие ноги.
— Вам лучше лечь, ваше превосходительство. Ненадолго, на несколько минут. Отдохнуть.
Генерал не ответил. Петров достал платок и стер пятно грязи с его лба.
— Уже лучше, — сказал генерал, — немножко задохнулся.
— Все равно следует показаться доктору. С некоторых пор у вас опухают ноги.
— Помогите мне, пожалуйста, надеть ботинки, я пойду теперь в свою комнату.
— Конечно. Прекрасно, ваше превосходительство. А я скажу Тамаре, что вы слушаете радио.
— Да, — сказал генерал.
Он медленно пошел домой. Следующие два дня генерал ни на что не жаловался, и когда Петров спрашивал его о здоровье, отвечал, что здоров, хотя оставался дома и не выходил работать на кладбище. Но на третий день генерал Федоров остался в постели. Он, очевидно, простудился, кашлял, у него появился жар. Тамара принесла ему завтрак, но он отказался, говоря, что у него болит горло и ему трудно глотать. Это было восьмого мая. С утра мы собрались в его комнате и слушали радио. Около одиннадцати часов «Голос Родины» объявил, что Германия капитулировала. Генерал слушал с закрытыми глазами, мы не знали, спал ли он, и Петров поманил меня из комнаты.