«Да, бабка заговорила иначе! — подумал я. — Поняла, наверное, чего хотят фашисты. А то все ждала, что они ей платки привезут…»
А может быть, она ничего и не поняла, а просто почувствовала — не быть тут фашистам, скоро придут наши. Раньше говорила, будто у нас нет никакой техники, а теперь молчит: советские самолеты непрерывно бомбят немцев. Ни дня, ни ночи не проходило, чтобы не появлялись наши самолеты. Особенно ночью. Чуть стемнеет — уже летят, развешивают по всему небу яркие ракеты на парашютах, сбросят мелкие бомбы, а потом появляются тяжелые бомбардировщики. Земля вся освещена, как днем, и они бомбят станцию, аэродром. Всю ночь до утра летают самолеты, висят ракеты, шарят по небу толстые лучи прожекторов, хлопают зенитки, словно по шву раздирают ночную темноту трассирующие пули зенитных пулеметов: «др-р-р-р… др-р-р-р…» Красные, желтые, зеленые огоньки цепочкой бегут вверх. И вдруг сверху такая же цепочка «др-р-р-р…», а вслед за тем одна за другой взвоют бомбы. Тотчас же умолкают зенитки, гаснут прожекторы. «Гух… гух… гух…» — вздрогнет земля, и после этого станет тихо-тихо, только слышно прерывистое, спокойное, постепенно затихающее рокотанье удаляющегося самолета.
Проходит минута, и появляется очередной бомбардировщик.
Такими ночами я просиживаю на завалинке во дворе: встречаю и провожаю каждый наш самолет. Переживаю, когда вдруг в скрещении двух лучей блеснет силуэт самолета и когда кинутся в это место все остальные прожекторы, направятся цепочку трассирующих пуль и сосредоточатся вокруг него все вспышки разрывающихся снарядов. И зато как радуюсь — до слез, до крика, — когда самолет вырвется из света и начнут лихорадочно блуждать по небу в напрасных поисках лучи вражеских прожекторов, а самолет, невредимый, уходит дальше и дальше от опасного места. За все время всего один раз немцы подбили наш самолет. Это было днем, их прилетело три. Один загорелся и, оставляя длинную полосу черного дыма, направился в сторону Горловки, опускаясь все ниже и ниже. Другие два самолета разделились — один взмыл вверх, а другой провожал раненого товарища. С крыши мне видно было, как опустился дымящийся самолет на поле и как в том же месте приземлился другой. Но вскоре он поднялся, взвыл, набирая высоту, сблизился с тем, который был вверху, и они улетели. На другой день узнали подробности, что там произошло. Оказывается, невредимый самолет подобрал людей с подбитого и унес с собой. Об этом подвиге советских летчиков долго говорили по всему Донбассу.
После того как стали прилетать самолеты, уже никто не верил, что Красная Армия разбита, что у наших нет самолетов. Тут-то и появились сказки о черной воде, которая уходит на запад, и даже бабка Марина не стала одобрять «азията».
А фашисты в этот момент стали особенно зверствовать. Расстреляли всех евреев, которые до этого ходили с повязками на рукавах. Стали устраивать облавы на базарах: оцепят, подгонят машины и увезут всех в лагерь — строить дорогу или копать противотанковые рвы, траншеи. В Ясиноватой созвали молодых ребят в клуб и стали уговаривать вступать добровольно в германскую армию. Обещали солдатский паек, шоколад, сигареты, но никто не захотел стать добровольцем. Ребята хотели убежать из клуба, но было поздно: его оцепили эсэсовцы. Всех их погрузили в машины и увезли.
Я сам видел, как у нас с биржи труда отправляли девушек в Германию. Их тоже обманули. Под угрозой расстрела обязали явиться на биржу для отработки трех дней на железной дороге. Многие пришли и только здесь узнали, что их отправляют в Германию. Поднялся крик, плач, девушки кинулись бежать, но солдаты хватали их и бросали в кузовы крытых машин, точно это были не люди, а мешки с мукой.
Я как раз шел с рынка, где променял пять початков кукурузы ка стакан соли, и все это видел своими глазами.
Народ действительно стал бояться выходить на улицу, бабка Марина на этот раз была права: немец лютовал.
— Не горюй, кума, что Леши нет дома. Может, это и к лучшему, — успокаивала она маму.
— Да я и не горюю, — отвечала мама, — жив бы только был… А как Коля ваш? — спросила она.
— Э-э, девка, не спрашивай; как пришел, так с той поры все думает и думает о чем-то. Слова не добьешься. Почти ни с кем не разговаривает. Я так и этак — молчит. «Может, ты больной, сыночек?» — подступаюсь к нему. Махнет только рукой, и все. Похоже, как тоска его съедает. — Бабка помолчала. — И-и, да он же и горюшка хватил, сердешный… — Она вытерла глаза, проговорила: — Вот я и кажу, кума, не горюй: может, и лучше, что Леша там.
— Конечно, лучше, — не выдержав, я вмешался в разговор старших.
Мы с мамой были уверены, что Лешка на фронте, как многие и многие советские люди, и гордились этим. С нашей улицы человек десять еще с начала войны ушло на фронт, не меньше уехало на восток — эвакуировались.
Хорошо, что и наш Лешка там!..
Но мы ошибались, он оказался совсем в противоположной стороне.
Однажды мы с мамой, утомленные и проголодавшиеся, притащили домой тачку с углем и сидели на завалинке, ужинали. Мама достала из духовки чугун с распаренной пахучей кукурузой, поставила его на землю, и мы, таская из чугуна початки, посыпали их солью, с удовольствием ели, разговаривая. Мы были не очень довольны сегодняшней добычей — за целый день собрали неполную тачку угля.
Уголь собирали на шахте, лазили с молотками по террикону, отбивали прилипшие к породе кусочки угля, выковыривали его из глины.
— Народу много, — говорила мама. — Весь террикон облеплен. Зима не шутка, без топлива остаться нельзя, все хотят запастись углем.
— На макеевской свалке, я слышал, хорошо собирать: там выбрасывали шлак и очень много попадается кокса.
— Коксом тоже хорошо топить, жару много от него. Можно завтра туда поехать. А если и там все выбрали, тогда на Бутовскую шахту, тоже, говорят, много угля.
Знойный пыльный день медленно подходил к концу. Перед заходом солнца ветер совсем утих, а когда наступили сумерки, потянул легкий свежий ветерок. Листья кукурузы лениво зашелестели. Они были мягкие, обвисшие.
Я лег навзничь на завалинку, прохладный ветерок обвевал лицо, нестерпимо хотелось спать.
— Уснешь так, — сказала мама. — Надо уголь ссыпать да тачку втащить в сарай или хоть колеса снять, а то еще украдут ночью.
— Пусть так постоит до утра. Я буду спать на дворе и постерегу.
— Не выдумывай, сынок, вставай, тут делов-то всего на десять минут. Сделаем, и будешь отдыхать, — уговаривала мама.
Я нехотя поднялся, удивляясь ее настойчивости. Ведь она тоже устала, да к тому же еще и не совсем здорова, а все ходит, ходит, чугунками гремит, ведрами, воду подогревает, чтоб я смыл с себя угольную пыль.
— Мама, не грей воду, я не буду купаться…
— Таким грязным и спать ляжешь? Вот уж совсем ни к чему. Это, сынок, лень…
— Какая там лень, — я набрал в ведро угля и отнес в сарай.
Выходя оттуда, я увидел человека, который медленно шел по тропинке через огород.
— Мама, смотри, кто-то идет к нам.
— Кто бы это?
— Не знаю.
Мы стояли посреди двора: я — с ведром, она — с кастрюлей, ждали. Человек приостановился и вдруг пошел быстрее.
— Лешка! — закричал я и бросился к нему.
— Свят, свят, — перекрестилась мама. — Леша?.. — Она выпустила из рук кастрюлю, стала обнимать его, целовать. — Откуда ты, из плена?
— Нет.
Лешка стоял худой — кожа да кости, скулы торчали, как у монгола. Но больше всего меня поразили небольшие мягкие усы и длинный белый пух на щеках: ему уже надо бриться. Он снял кепку — волосы давно не стриженные, всклокоченные, прилипшие ко лбу.
Мы вошли в комнату.
— Откуда ж ты?
— Из Польши.
— Из Польши? — удивилась мама. — Как ты туда попал?
Мы сидели за столом, комнату слабо освещала коптилка. Лешка с жадностью тщательно обгладывал початки, рассказывал, как попал в Польшу. Под Ворошиловградом он работал на оборонительных сооружениях — копал окопы. Немцы обошли их, загнали в лагерь, а потом погрузили в вагоны и повезли в Германию. В Польше Лешке удалось бежать, помог какой-то поляк.
— А мы думали, ты на фронте, — сказал я.
Лешка как-то сразу осекся, потускнел, положил на тарелку недоеденный початок, опустил голову.
— Ешь, что ж ты? — угощала мама.
— Наелся, — коротко сказал Лешка, вытирая губы и пряча глаза. На глазах у него блестели слезы.
2
Лешка сидел дома и никуда не выходил: боялся, что его схватят. К нему тоже никто не приходил — не знали, что он возвратился.
Первым пришел Николай, и то не улицей, а задами, через огороды. Высокий, по-прежнему худой, лишь немного посвежевший, он протянул Лешке руку, сел, долго молчал.
— Ну что, Николай? — нарушил молчание Лешка.
— Плохо, — не сразу ответил тот. — Очень тяжело мне. — Николай ударил ребром ладони по столу, поднял глаза, качнул головой, как бы говоря: «Вот так-то…»