В окне, напротив которого он стоял, горел розовый свет, падая грязным пятном на тротуар. А он стоял на тротуаре напротив и глядел то на это пятно, то на розовый свет в окне. Смотрел и ждал с гулко стучавшим сердцем в груди, с разгоряченным лицом. Ждал, когда погаснет этот свет, проклятый свет, который он с некоторых пор так возненавидел. Потому, что он уже знал, что, когда гаснет свет, в полумраке комнаты остается лишь разлитый слабый свет ночника, и тогда примерно через полчаса, минут через сорок из подъезда выходит мужчина. Если ветер или дождь, мужчина зябко ежится в своем кожаном плаще и поднимает воротник, хотя шагах в пятнадцати стоит его машина, в которую он сядет, неторопливо опустит стекло на дверце и, ни разу не обернувшись к полумраку окна, отъедет, сначала тихо, медленно, потом до конца улицы, где улица упирается в кривой треугольный скверик с чахлыми деревьями. — на большой скорости, будто убегая от чего-то неприятного, пока не окажется у перекрестка возле сквера, а там свернет налево и исчезнет из виду. И все это время взгляд из окна бельэтажа будет провожать серый "Москвич". Она, не отрывая взгляда от машины, будет нервно и часто затягиваться сигаретой, когда же "Москвич" исчезнет из виду, швырнет только что начатую сигарету на тротуар…
Она швыряет сигарету на тротуар и уже собирается захлопнуть окно, когда замечает его, похожего на бесплотную тень под раскидистым деревом. В первое время, замечая его неподвижную, напряженную фигуру, стоящую неизменно на одном и том же месте, она удивлялась. Теперь же смотрит только сердито, раздраженно. Вот опять. Проводив взглядом машину, она как будто даже стала его искать глазами в густой темноте под деревом. Или ему это показалось? Ведь может же иногда показаться то, чего сильно желаешь. А он как раз желал этого, желал горячо, страстно. Поймать ее взгляд, обжечься о его холодную удивленность, а потом, съежившись, как собака, которую обдали ледяной водой в этот ненастный день с пронизывающим ветром, вобрав голову в плечи, спрятавшись в поднятый воротник куртки, торопливым, быстрым шагом, будто для того и мерз тут и дрожал битый час, чтобы в половине двенадцатого ночи заторопиться, словно на самолет, от серых промокших стен ее, чтобы через пять минут, задыхаясь от быстрой ходьбы и крепких сигарет, что он закуривает на ходу, вновь почувствовать обжигающе-холодный камень в груди, не дающий вдохнуть свободно, до конца. И таскать на себе сердитый взгляд, таскать как мешок, набитый мокрым песком, как гири двухпудовые, как ядро на кандалах… А потом в невидимых ожогах от ее взгляда приходит он домой и постепенно начинает смаковать свою ненависть к серому "Москвичу", и к его хозяину, и к ее взгляду ему вслед, и к красному окну, и к раскидистому дереву, своему прибежищу поздними вечерами.
Однажды, когда она будет проходить по улице, я пойду за ней, буду ходить поодаль от нее шагах в десяти. Она, конечно, не заметит меня и будет думать о чем-то своем, может, даже о нем будет думать, о его красивой, аккуратной прическе, или же о его сером "Москвиче"… а я тогда подойду к ней и скажу как бы между прочим:
"Здравствуйте", — скажу я ей как бы между прочим: вот, мол, проходил мимо, обгонял ее, и дай, думаю, поздороваюсь. Вот так я это скажу. А она удивится и спросит:
"Разве мы с вами знакомы?"
Откуда же ей знать, что это я по вечерам допоздна стою напротив ее проклятого, проклятого, проклятого окна, она ведь в темноте не могла разглядеть моего лица. Словом, она не будет знать, что это я, ну, может, чуть-чуть блеснет в ее глазах живинка, нечто, похожее на догадку, но она не станет фиксировать на ней свое внимание и поэтому удивится или сделает вид, что удивлена, приподнимет брови и скажет:
"Разве мы с вами знакомы?"
Или нет. Она не так скажет. Она скажет:
"Я вас не знаю, молодой человек".
Именно так. Она назовет меня — молодой человек! Конечно, она скажет именно так. Потому что не будет же она спрашивать у меня, знакомы мы или нет, в самом деле! Она сама прекрасно знает. Значит, она скажет:
"Я вас не знаю, молодой человек…" А я тогда скажу ей… Нет, сначала я просто улыбнусь печально или лучше улыбнусь добродушно и скажу ей:
"Я вас каждый вечер вижу в окне".
Но тогда она может спросить… Нет, нет, она так не скажет. А вдруг?.. Вдруг она скажет:
"И вы считаете, что это достаточно веский повод для знакомства со мной на улице?"
Ну, тогда… Тогда я отвечу, что не знакомлюсь с ней, а просто здороваюсь. А не знакомлюсь я с ней потому, что давно ее знаю. А она удивится и спросит, откуда же я ее знаю, и притом — давно? А я… Я тогда скажу ей все, что собирался сказать, все, что ношу в себе.
Он стоял с ребятами в подъезде своего товарища Сергея, где все они с большим успехом убивали время, когда вдруг она вышла из своего, соседнего подъезда. Она была красива последней вспышкой отцветающей красоты пожившей в свое удовольствие женщины, и крашеные, пепельно-седые волосы, уложенные в скромную, тихую прическу, придавали этой последней вспышке особое очарование.
Он не сразу даже понял, что это именно она вышла из подъезда и идет в их, в его сторону, до того это оказалось неожиданным для него, хотя он не переставая о ней думал. Но это была именно она, и хочешь не хочешь приходилось верить собственным глазам и нужно было, наверно, что-то делать, что-то предпринимать, а не стоять застывшим, онемевшим, как стена. А так он и стоял, не иначе. А она спокойно прошла мимо, и краем глаза не глянув в их, в его сторону. Да и на что там глядеть: собрались сопляки с гитарой…
Потом он еще долго ругал и проклинал себя за малодушие и все снова и снова прокручивал в памяти, как на экране видеомагнитофона, тот долгожданный момент, когда она проходила мимо него, стоявшего в вонючем подъезде с ребятами, проходила так близко, что он с трепетом сердца услышал тонкий и горьковатый запах ее духов, и когда он растерялся, струсил и не мог подойти к ней, и то, что рисовалось в мечтах, вдруг, в один миг сделалось таким трудным, почти невозможным, что у него тогда и мысли по-настоящему не появилось, чтобы подойти и что-то сказать ей…
Сейчас он появится… Вот сейчас… С поднятым воротником плаща, с короткой седой стрижкой. Вот он! А теперь она выглянет в окно. Почему же не видно ее? А он уже в машине. Но не отъезжает. Руки на руле, подбородком оперся о руки. И все нет ее в окне… Ну, наконец-то, отъехал… Черт, до чего же противный визг тормозов! Вот и она. Но… Что это она так уставилась в мою сторону?
— Эй, мальчик!
"Это вы мне?"
— Эй, мальчик, поди сюда!
"Вы меня зовете? Сейчас, сейчас иду…"
— Ты что, оглох?! — говорила она негромко, но властно, а на улице было тихо, свет во многих окнах уже не горел, было очень тихо, только слабый ветерок шелестел в листве дерева, под которым он стоял, и оттого, что она так властно и резко говорила, ему казалось, что она почти кричит, и потому он немножко струсил.
Наконец горло отпустило, он перевел дыхание и дрогнувшим голосом спросил:
— Вы мне?
— А разве, кроме тебя, там еще кто-нибудь есть?
— Нет.
— Тогда иди ты. Подойди.
Он подошел. Он чувствовал, как сжалось сердце.
— Ты что там стоишь каждый вечер? — строго спросила она.
Он молчал, не сводя с ее лица взгляда. Это ее немного смутило, но тем не менее все так же строго она спросила:
— Ты разглядываешь мое окно. Почему?
— Я… я ничего… Просто шел мимо, — выговорил наконец он, ужасно труся, деревянным, не ворочавшимся во рту языком.
— Рассказывай, — сердито проворчала она и уронила пепел с сигареты на тротуар рядом с ним. — Мимо он шел… Хочешь, чтобы я позвонила в милицию?
— Не хочу, — сказал он.
— Понятно, не хочешь, — сказала она. — Ну, так иди. Не стой здесь больше. Тебе сколько лет?
Он даже не успел подумать, стоит ли в данном случае врать, сразу сказал, как оно есть — шестнадцать, сказал.
— Мальчики твоего возраста давно уже в постелях, — сказала она. — Иди, милый, домой…
* * *
— Попробуй… Затянись, как сигарету куришь.
— Это же нетрудно. Ты сигареты куришь? Куришь. Вот и это так же.
— Попробуй, не пожалеешь. Закейфуешь — еще благодарить будешь, еще попросишь — не дадим… Ха-ха… Дай ему чинарик, Кент.
— Дать ему?! Да ты что?! Здесь самый смак остался, а ты говоришь, дай фрайеру. Да что он в этом поймет! Ты что, Маэстро?..
— Ничего, ничего, дай, не жмоться. Пусть ему самый смак достанется. Мы не жадные.
— Да, да, мы добрые. Дай ему, Кент. А мы посмотрим, порадуемся за кореша.
— Нет, я не хочу, — нерешительно сказал он, глядя смущенно на протянутый ему рукой Кента в татуировках окурок папиросы.
— Дают — бери, — сказал Маэстро.
— Ты смотри, он еще раздумывать будет! — возмутился Кент. — Бери — спасибо скажешь… Остатки — сладки…
— Да я не очень… — пробормотал он, все еще стесняясь, с одной стороны, и не желая ударить лицом в грязь перед этими парнями — с другой, уже протягивая руку и беря окурок папиросы.