бабка все лежит и стонет, — видно, и ей конец пришел.
Федор Михайлович прослышал обо всем этом от кучера департаментского начальника в то время, как тот чистил своему «превосходительству» коляску. Улыбающийся же немец-хозяин расхаживал с нежнейшей Матильдой Ивановной по желтенькому песочку и вздыхал:
— Пропаль челавэк…
— Не жалей, нишево! — успокаивала Матильда Ивановна. — Это дерзкий челавэк. Ему пальцы в рот не клади.
Ровно в десять часов у крыльца его превосходительства уже стояла коляска, запряженная парой темно-гнедых лошадей. Превосходительство появилось на крыльце в широкой черной шинели, медленно сошло по ступенькам и медленно поднялось на мягкое кожаное сиденье. Лошади легко тронули коляску, зашумевшую по сухой и гладкой дороге.
Федор Михайлович вышел вслед из дому и направился к месту стоянки дилижанса — ехать в город.
«Выбранные места» господина Гоголя. Михаил Иванович без места
В комнате у себя он нашел письмо и записку, которые тщательно откладывались для него брюнеточкой господина Бремера. Краевский торопил с представлением для печати «Хозяйки», а «С.-Петербургские ведомости» почтительно просили о новых фельетонах и обязательно в июне и июле.
Федор Михайлович с неудовольствием перечел письма и, умывшись и переодевшись, отправился пешком прямо к Степану Дмитричу. Выйдя на Невский, он обратил внимание на витрину книжного магазина Юнкера: она была уставлена новыми — русскими и заграничными — изданиями и картинами. Он пригляделся: тут стояли номера «Современника» с «Обыкновенной историей» Гончарова (о нем уже слыхал Федор Михайлович, будто важный и напыщенный молодой человек, но с талантом), на майском номере «Современника» была сверху приставлена записка, извещавшая публику, что в книге напечатаны «сочинения господина Ивана Сергеевича Тургенева «Ермолай и мельничиха», «Однодворец Овсянников», «Мой сосед Радилов» и «Льгов», были тут еще «Басни, сказки и апологи» И. И. Дмитриева, романы Загоскина, сочинения Пушкина и между всем этим «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. Федор Михайлович решил зайти в магазин и купить новую книгу Гоголя, о которой уже с весны ходили всякие толки. Вместе с письмами Гоголя Федор Михайлович купил четвертую часть стихотворений Пушкина, печатанную в типографии Российской Академии наук, и его же «Поэмы и повести», изданные Смирдиным в двух частях.
С этим запасом он вошел в квартиру Степана Дмитрича и так торопливо, что последний прямо спросил:
— Уж не случилось ли какое извержение вулкана в литературном мире?
На это Федор Михайлович ответствовал, что да, именно целое извержение, и на этот раз со стороны господина Гоголя, который снова блеснул.
Степан Дмитрич сказал, что он слыхал уже о письмах Гоголя.
— Намедни Марья Платоновна, моя соседка, спрашивала меня: что это сталось с Николаем Васильевичем, к чему он пошел писать советы и пророчества? А я ей и говорю: великие советы и великие пророчества. Потому — Гоголь любит Россию и все русское. Вот как! А вы, Марья Платоновна, углубитесь во все это и бросьте читать ваших Белинских и всяких охателей. Да, кстати, сказывали на днях, что Белинский совсем слаб, сейчас сидит на водах в Зальцбрунне и пьет сыворотку с водой, по пять-шесть стаканов в день…
Федор Михайлович встревоженно посмотрел в глаза Степану Дмитричу. О Белинском он ни на минуту не забывал. Это было его необходимое прошлое, его первая, начальная тропа, которую он помнил, как помнят тот дом и сад, где протекли годы детства и первых игр и занятий.
Степан Дмитрич с жалобой объявил Федору Михайловичу, что Белинского даже умирать потянуло в Европу.
— Да разве мало у нас в России лечебных средств? И воды, и солнце, и климат подходящий… Нет, далась и м эта Европа! — При этом он снова припомнил Некрасова и Боткина, которые больше других старались услать Белинского за границу.
Степан Дмитрич слыл и считал себя прямым либералом, но вместе с тем не любил «шальных», как он называл, «западных» идей.
— Гоголь — гений, и, заметьте, русский гений, — убеждал он Марью Платоновну, все еще сомневавшуюся в гениальности Гоголя, — и потому и написал и издал свои «Выбранные места»… А если ругают, его, то ругают те, кто хочет продать Россию французским портнихам.
Федор Михайлович никогда не спорил со Степаном Дмитричем, но многое и многое из говоренного уважаемым доктором отвергал бесповоротно. Он привязался к Степану Дмитричу, как к опытному лекарю, и считал себя весьма ему обязанным.
На этот раз Степан Дмитрич, страстно любивший всегда поучать и либеральнейшим образом советовать, ласково прикоснулся до плеч Федора Михайловича и сказал:
— Вы, душа моя, умерьте свой пыл. Дух смирите. Вы чрезвычайно рассудительны, тверды волей, но у вас — я знаю — нервы как лепесточки. Дунет ветер или найдет какое ненастье — и они уже трепещут, дрожат так, что вот-вот оборвутся… А так нельзя. В наш век нужны здоровые люди. И для мечтаний тоже необходимы нервы.
Федор Михайлович не возражал и этим самым будто обещал Степану Дмитричу в точности исполнять все предписания ученого медика.
На деле было, однако, не так. Разговоры о «новой гражданственности», о «золотом веке», об отмене крепостной зависимости крестьян, наконец, волнения в деревнях и на фабриках, смута умов и беспощадные меры для усмирения и заглушения народного ропота — все это возбуждало внимание Федора Михайловича, а фигура Михаила Ивановича, его гневные глаза и решительная поза неотступно стояли перед ним.
Он отправился от Степана Дмитрича прямо в Летний сад и от строки до строки прочел всю книгу Гоголя. Не успел он и заметить, как полдневный жар спал и солнце склонилось над Адмиралтейством. Последняя страница была прочитана, и на последней странице Федор Михайлович окончательно был сбит с толку.
Он торопливо шел по Марсову полю и про себя рассуждал: где тут Гоголь оказался гением и где он малодушно погрузился в суету света, — причем так, что самый этот свет покрылся непроницаемым мраком?
— Вот тут о н — прозорлив, — перебирал про себя Федор Михайлович, перелистывая страницы. — А тут — ничтожен. Простое актерство. Но о помещиках — чудовищно! Непостижимо! Да он нас возвращает к Екатерине.
Федор Михайлович не мог понять, как в одной и той же книге сочетались эти «гениальные» мысли с торжеством варварства, которое автор с таким довольным видом проповедует.
Как всегда, так и теперь, углубившись в поразивший его вопрос, он долго не мог отстать от него и все, идя по панели, соображал про себя: да так ли это? Да не пустое ли все это? О, нет! Не пустое. А самое настоящее. Только извращено. Истина осмеяна — решил он и даже обрадовался самому себе, будто нашел окончательную формулу своему мнению: мол, все это «гениально», но вместе с тем и уродливо, — впрочем,