иной раз восклицания заседателей общества, требовавших среди ночи полного восхода солнца, за всей этой наивностью и горячностью Федор Михайлович усматривал великий порыв духа, великие искания, необходимые для дела, сомнения и благие помыслы.
А он сам был как раз в этих сомнениях и носился с помыслами. Белинский проникал в самое сердце своими гневными возбуждающими теориями, и Федор Михайлович ощущал в себе такой пыл, что мог бы без удержу сорваться с места и прямо приступить к подвигам во имя человечества. Молодые умы в обществе Петрашевского потому-то и заняли его внимание, что они так же, как и он, тосковали по человеку, жаждали увидеть его и вознести. И в их разброде мыслей можно было даже подметить и некое общее намерение — освободить угнетенную личность. Это первое и главное. На том сходились многие посетители добрейшего Михаила Васильевича.
Сам Михаил Васильевич был, что называется, душой общества, следил за всем происходящим, как бы любуясь количеством и возбуждением присутствующих, и в знак полного удовольствия поглаживал свои густые и широко расползшиеся вокруг лица волосы. Он много говорил, при этом старался взвесить каждое слово, которое выходило всегда значительным и было так проверено, что когда ему возражали — и иногда очень старательно и бойко, — то многим казалось, что слова Михаила Васильевича все же оставались непоколебленными, а Михаил Васильевич вооружался тем временем новыми аргументами, отыскивал в своей библиотеке новые доказательства, и когда противник умолкал, то строгим голосом, сопровождая речь настойчивыми движениями рук, обрушивался еще с большей силой на возражателя и превращал все его доводы в груды развалин. Лишь немногим удавалось сложить из этих развалин новое здание, иногда не менее затейливое, чем было разрушенное, и тогда Михаилу Васильевичу выпадала новая задача, еще более трудная. Но он решал ее без особых остановок, так как имел в запасе чрезвычайное обилие выкладок, которыми распоряжался весьма взыскательно и которых хватило бы по крайней мере на два министерства.
Это был изумительный энтузиаст, способный и на величайший гнев, и на материнскую ласку, и, как все бескорыстные донкихоты, жил с причудами, с капризами и во всем отказывал себе, почти что не думая о самом себе. В нем не было вовсе честолюбия, но он страстно любил показать себя в роли утвердителя идей, при этом одна была лишь у него забота — именно забота об этих идеях. Не важен был он, а важны были его идеи.
Он мягко и ласково всегда оглядывал своих собеседников и любил говорить сквозь суровую улыбку, так что все выходило и внушительно, и до чрезвычайности любовно. Со всем тем что-то привлекательно наивное сквозило в каждом его добродушном замечании, в каждом порыве увлеченной и страдающей мысли: видно было, как много он хотел, как мучительно жаждал водворения справедливости и высших идей равенства и общего труда.
Его слушали внимательно, и в то время, как он говорил, умолкали всякие разговоры, не относящиеся к беседе. Но вообще на собраниях у Михаила Васильевича было беспорядочно и шумно, часто говорили несколько человек в один голос, перебивая и стараясь перекричать, так что в конце концов завелся обычай выбирать председателя для ведения прений. Выбранному председателю был куплен звонок, которым тот и водворял в нужную минуту тишину.
С течением времени Михаил Васильевич прикупил для своих комнат еще и стульев, а бабке Марье Митрофановне, которую еще двадцать лет тому назад матушка привезла из новгородской деревни, велел купить стаканов и вообще принять на себя заботы по устройству чая и угощений. Марья Митрофановна целую неделю налаживала хозяйство, ходила на Сенную и по рядам, с чрезвычайной точностью выполнила господское повеление и наладила все дело так, что Михаил Васильевич мог уже совершенно отдаться своей пропагаторской деятельности, отнюдь не заботясь ни о чем прочем. В его комнатах стало теплее и уютнее, и сами собрания оттого весьма оживились.
Когда Федор Михайлович подошел к крыльцу дома Петрашевского, навстречу ему с лестницы сошла Марья Митрофановна и сбросила с петли крючок, которым дверь запиралась изнутри.
— Иди, батюшка-а-а, иди, — тихонько пролепетала она. Голос ее уже дребезжал от долгого употребления, так что иные слова выходили очень короткими, а другие произносились не в меру длинно и с растяжками, напоминавшими детский писк.
Федор Михайлович поднялся наверх, а Марья Митрофановна вышла во двор.
Во дворе у собачьей конуры стояло несколько дворовых, а поодаль от них у длинного корыта женщины стирали кухонное белье.
— Нынче у барина-то твоего обсуждения будут, стало быть… — сказал бородатый мужик, из соседского двора, с метлой в руке.
— Господь их знает, каки обсуждения такие… Кто их ведает! Наше дело такое — подай да прибери, — равнодушно бросила Марья Митрофановна.
— Лучше бы гулял, что ли, твой барин, развлекался бы тройками али где в ресторациях, а то что зря время-то терять! — недоумевал соседский мужик, разводя руками. — И что-й-то они всё языки чешут там! Видать было б, для дела, а нешто это дело? Боками в стены упрутся и елозят тебе, — словно орехи какие щелкают.
— А этто, вишь, барские утехи такие, — пояснил другой, молодой, в надвинутом на сторону картузе. — Простой человек — он в трактире, скажем, душу пропивает, а барская душа — она перво-наперво выговориться должна.
— Сколько ж ей выговариваться-то надо? Небось и слова все пересказаны в запрошлую весну. И откуда их берется-то у них, слов этих?
— А всякое дело требует, чтоб словами его обозначить. Обсудить, стало быть…
— Обсудить… Что ж они, енералы какие, чтоб обсуждать?
— Енералы не енералы, а умнеющие люди на земле. Особливо Михайло Васильич. Одним словом, верховое сословие… не чета, стало быть, нам…
— «Не чета»! «Не чета»! — передразнивал все тот же недовольный и сомневающийся голос соседского мужика. — По какому ж это случаю «не чета»? Дорога одна всем — в царство небесное. Чего куражиться еще! Эка невидаль! «Обсуждения»! По мне — лучше вместо всяких обсуждениев сделали б так, чтобы, значит, и простой человек и енерал — все б один ответ держали…
— Да… Один, да не один. Вот те! С кого спросят, с кого и нет.
— Со всех спросят, коли спрашивать-то будут.
— Вестимо, со всех, — тихонько вставила со вздохом Марья Митрофановна, — особливо если есть с чего спрашивать. Ох, грешные мы…
— Да чего спрашивать-то с них, — скажем, с барина твоего али с приятелей его? Каки таки дела их, чтоб спрашивать? Никаких делов и нету. Пить да спать, да в епартаментах елозить. Вот-те и дела!
— Забава, а не дела!
— Только на нашем теле эта забава происходит, значит… Господа забавляются, а мужик всю неделю страждает да с