Она предложила Суровцеву пойти на ток, где практически каждый полдень собирался весь колхоз – подъезжали с поля деды-косцы, бабы – вязальщицы снопов, для которых Ольга организовала общественные обеды – варили кашу-сливуху с духовитым салом, молодую картошку, квас, а самое главное – выдавали по горбушке свежеиспечённого хлеба. Запахи здоровой жизни плыли над током, сладкий до головокружения такой запах, от которого пухло во рту, возникал зверский аппетит.
Суровцев согласился. Время, и правда, не для сборов, люди самое главное делают – хлеб убирают. Он открыл собрание, предложил освободить Силину от председательства за нарушение первой заповеди, и Ольга снова почувствовала тревогу в груди, какую-то беззащитность, словно стоит она в поле, как былинка, и морозный ветер гложет её со всех сторон острыми зубами, рвёт на части одежду и тело.
Но выхода нет другого, кроме как держаться, и она плотно сжала губы до синеющего цвета, стояла рядом с Суровцевым – ждала, что скажут люди. Ведь не могут же они не сказать – не осудить или не поддержать, промолчать невозможно. И люди заговорили – сначала робко, а потом с жаром, с жадностью! Может быть, им злости прибавил Степан Кузьмич, услужливо вскочивший с вороха ржи и пророкотавший скороговоркой:
– Надо согласиться, бабы и дорогие товарищи! Раз райком-исполком решил, куда денесси?
– А за что сымать? – спросила Нюрка Лосина.
– Ну, за это самое… и прочее, – пробасил Бабкин.
– А прочее, это что? – Нюрка уставилась на Бабкина, будто буравила его: – Прочее – это что нас Ольга хлебом накормила? Да я, может, первый раз его за всю войну наелась досыта, у меня даже живот разболелся.
– Понос что ли? – ехидно спросил Бабкин, рассчитывая на поддержку людей, на взрыв смеха. – Вот за твой понос и сымать… за причинение ущербу унутренностям члена колхоза Лосиной…
– А хоть бы и понос, – без смущения продолжала Нюрка. – Там уже давно кишка кишке кукиш кажет. Да не за так нам хлеб Ольга дала – за нашу ударную работу.
Права Нюрка – люди исступлённо работали в последнее время, будто начинены энергией душевной отдачи, будто победа им добавила силы.
Потом поднялась тётя Надя Глухова – степенная рассудительная женщина – и заговорила будто про себя:
– Что ж она, Силина, разве в казну залезла? Билась, билась бабочка, чтоб нас, грешных, хлебом накормить, а её в кутузку сажают, с работы гонят. Нет бы за хорошие дела спасибо сказать – в шею толкают. Не годится так!
Не дали в обиду Ольгу люди. И когда Суровцев спросил со злобой: «Что с председателем делать?» – бабы как в одну глотку крикнули:
– Нехай работает!
Суровцев уехал, не попрощавшись, но это не огорчило Ольгу. Наоборот, ощущение прочности, уверенности, чувство веры в людей поселилось в ней. Она, будто благодарная людям за доверие, вскакивала с постели на заре, бежала на конюшню, где мужики запрягали лошадей в жатки, отправляла их в поле, потом торопилась на ток, чтобы распорядиться насчёт обоза в хлебопоставку, потом на некоторое время приходила в контору подписать и прочитать бумаги. И так целый день, вроде детской заводной игрушки, двигалась и дёргалась, пока не ложились длинные солнечные тени на землю. Ей казалось, что если она не появится, скажем, в поле или на току, там всё замрёт, остановится жизнь, затихнет, как неожиданно умолкают иногда ходики на стене в её скучном, сиротском доме.
Но через неделю всё изменилось в жизни Ольги, круто и бесповоротно, будто кто-то скомандовал ей «стоп», натянул вожжи. Неожиданно приехала Плотникова среди дня, подкатила на скрипучих дрожках к конторе. День был дождливый, смурной и стылый, в поле и на току никто не работал, и Ольга решила перечитать бумаги в правлении. Их много стали писать в последнее время, всяких «входящих», умных и не очень… Она сидела одна, и когда скрипнули дрожки под окном, вздрогнула от неожиданности.
Высокую, худую фигуру Плотниковой трудно было с кем-нибудь спутать, и Ольга вдохнула воздух глубоко, с жадностью, будто вынырнула с большой глубины.
Заныло под ложечкой – и не от страха, нет, от какой-то безысходности, злой судьбы. Всё время выслеживает её, как зоркий охотник, неслышно, осторожно крадётся сзади и в нужный момент щёлкает злым капканом, словно пополам перерубает, вгрызается острыми зубьями в тело, в плоть. Нельзя ей расслабляться ни на короткий миг. Но при виде Плотниковой сжалась Ольга, сгорбилась, согнулась пополам.
Любовь Ивановна распахнула широко дверь, чуть не стукнулась головой о низкую притолоку, прошла к Ольге и с мужской силой пожала ей руку. Была в руке цепкая жестокость, будто специально природа наделила прокурора этой хваткой пятернёй – вылавливать да поднимать за загривок. И от этих мыслей стало веселее на душе.
Они потолковали о жизни, о неожиданной погоде, которая сорвала уборку минимум на два дня, а такие остановки – как поломка в отлаженном механизме, придётся снова всё настраивать и пускать, раскручивать маховик, как в паровой машине. Уж лучше бы дала погода управиться с хлебом…
Потом Любовь Ивановна затихла, словно вслушивалась в шелест дождя, стиснула веки, а когда открыла глаза, пробормотала с недовольством:
– Ну и заварила ты кашу, подружка. Такую, что не расхлебаешь. Ларин из себя выходит, даже Суровцева готов с земли сжить за то, что тебя не смог освободить. Теперь меня послали. Ларин приказывал мне пистолет с собой взять…
– Зачем пистолет? – удивилась Ольга.
– А чтоб на устрашение бабёнок ваших…
– Интересно, кто же такие права дал – людей пугать?
– Ну это ты, Ольга, сложный вопрос задала, – кто да почему? Гонор – не самый лучший советчик! Меня Ларин пригласил в кабинет и потребовал, чтоб я продолжила расследование.
– Ну, а вы?
– А что я? Вот что я тебе скажу, Ольга Васильевна, видно, нашла коса на камень. Упёрлись они – ты им без разницы, но на тебя в область написали, с них – спрос.
– Я всё поняла, Любовь Ивановна, – Ольга перебила её, махнула рукой. – Не буду я больше работать. Сегодня же собрание соберу.
Несколько раз мелькала эта мысль в голове, но Ольге казалось, что люди отвернутся от неё, как от прокажённой, опалят огнём презрения. Но раз так оборачивается дело – лучше сойти с тропы, никого не подставлять. Настоящая мука сейчас у неё в груди – гложет кости, выматывает. Колебания – это признак смятения, неуверенности, а с такими чувствами трудно вести дело.
Напрасно шумели бабы на собрании – Ольга, преодолев душевную сумятицу, больше ни на секунду не сомневалась, что она приняла правильное решение. И когда наступил такой момент, что ещё мгновение – и собрание, как костёр, вспыхнет пламенем, накалятся страсти, – она поднялась, попросила:
– Отпустите меня, люди. Ведь я сына совсем не вижу, живу, как бездомная собака.
Есть в женщинах это чувство солидарности, своё особое, женское, таинственное, как миг человеческого зачатия, и бабы дрогнули, примолкли, в них, как тонкая музыка, зазвучало сострадание. Бабка Мореева, худая и хмурая, сказала душевно:
– А правда, бабы, что мы за неё держимся, как бог за грешную душу? Ведь устала Ольга, сколько мытарств ей судьба уготовила. Пусть отдохнёт маленько, тело наберёт…
Все горькие слёзы, вся печаль, что копились в ней долгие годы войны, сейчас готовы были вырваться на свободу, хлынуть лавиной, бурным горным потоком, но Ольга точно плотину возвела в сознании: нельзя малодушничать, слабеть, слабость – удел людей жалких, а она в жалости не нуждается. Так и удержалась до конца собрания, до того момента, когда бабы и мужики нерешительно проголосовали за её освобождение, а потом торопливо, будто им всё надоело до смертной тоски, избрали Бабкина.
После собрания Плотникова задержалась, спросила у Ольги:
– Ну, что Евдокие Павловне передать?
– Поклон ей низкий…
– Ладно, передам, – и вдруг сказала решительно твёрдым голосом. – А ты мужайся, Ольга, мы тебя в обиду не дадим…
Ольга шла домой, и каждый шаг отдавался глухим стоном, тупым чувством горечи. Слёзы ползли по щекам обжигающие, как крапива, но на душе, как проблеск в туманном небе, зарождался маленький тонкий лучик надежды, что всё у неё будет хорошо.
…Вот так и живёт Ольга, с этой надеждой и верой, только не торопится судьба наградить её за тяготы и лишения, не отлилась, видно, её медаль. Может быть, металла не хватило на неё или горячего огня.
Тогда, в августе, Ларина неожиданно послали на учёбу, а Евдокия Павловна всё сделала, чтоб закрыли дело. И даже по партийной линии не наказали. Просто забыли про неё, потеряли из виду, и она юркнула в глубину, залегла, как рыба на зимнюю спячку. Но Бабкин сумел-таки насолить Ольге. Мало того, что, выслуживаясь перед начальством, не рассчитался с ней по хлебу, он и всё зерно сдал под метёлку, оголодил людей.
Вот почему осталась Ольга без продуктов, вот почему сосёт сейчас в животе, покачивает, как от хмеля.