внутренней красотой, подобный наряд был подлинной находкой. Он заставлял работать воображение, поскольку не то что скрывал физические подробности тела, а наделял их ореолом таинственности и безусловной недосягаемости – признаком небожительниц, которые реже и реже опускаются на нашу грешную землю.
Мы постояли некоторое время друг против друга, ничего не говоря. А потом, не сговариваясь, пошли пешком. Сначала мимо факультета и Пашкова дома в сторону Большого каменного моста. Потом – по улице Георгия Димитрова до Октябрьской площади. Потом – по маршруту тогдашнего 26-го трамвая по Шаболовке, Донским проездам, мимо больницы имени Кащенко до Загородного шоссе… Когда до знакомой пятиэтажки оставался квартал и стояла уже глухая ночь, Софья решительно повернулась ко мне:
– Дальше я пойду одна.
– Одна?! Да ни за что на свете!
– Они тебя точно убьют.
– А водички попить?
– Нет, Марат. Я не пущу тебя в квартиру.
Она не двинулась с места, провожая меня взглядом, пока я не скрылся в темени кустов вдоль тропинки, ведущей к Загородному шоссе, и только тогда, покачиваясь на высоких каблуках, пошла в сторону дома. Тщательно укрываясь, я все же последовал за ней – на всякий случай. У детской площадки, той самой, где меня поколотили грузины, Софью поджидал крепыш. Я не слышал, конечно, о чем они говорили, поскольку от ближайших к площадке кустов расстояние было приличным, к тому же разговор шел на пониженных тонах. Но видел, как крепыш жестикулируя, пригласил Софью присесть на лавку, потом достал бутылку и стаканы, потом выпил, предлагая выпить и Софье, потом выпил еще, буквально навязав Софье очередной стакан. Так прошло еще около часа. Наконец, в их беседе наступил какой-то перелом, Софья порывисто встала и направилась к дому. Крепыш, с минуту посидев, бросился за ней и буквально коршуном налетел на Софью со спины. Она громко вскрикнула. Или мне показалось, что громко, поскольку я уже несся к ней, не разбирая дороги. Заметив меня, крепыш сиганул прочь, но, видимо, хорошенько ускориться ему не позволил алкоголь. Я бил его исключительно кулаками и исключительно в голову, и даже не столько бил, сколько молотил – в кустах жимолости, ощущая горький аромат ее цветов и нещадную жесткость ветвей; в высоко поднявшихся лопухах репейника, в которых крепыш ползал на четвереньках, беззвучно принимая удары; в песчаной пыли дорожки, протоптанной пешеходами, чтобы срезать угол с разлинованных асфальтированных тротуаров. Бил до тех пор, пока крепыш сохранял возможность сопротивляться. И только потом дал ему уйти.
Софья была молчалива и пьяна. Я довел ее до квартиры, открыл ее ключом дверь и, усадив на кровать, отправился на кухню, чтобы смыть с себя кровь. Большие пальцы на обеих кистях были выбиты из суставов и прилично отекли. Кое-как зафиксировав пальцы обрывками кухонной тряпки, я умылся и вернулся в комнату. Софья спала. Дальнейшее со стороны выглядело, должно быть, и глупо, и смешно. Я снял с Софьи туфли, причем, поскольку руки дико болели, изощренным способом – ребрами обеих ладоней, работая ими как захватами. С юбкой и особенно блузкой возиться пришлось дольше, ибо пуговицы можно было расстегнуть только зубами. Белье я снимать не стал. Просто прикрыл Софью одеялом, выключил свет и, оставшись сидеть на краешке кровати, тупо уставился в пол.
Во мне боролись два чувства – любовь и вожделение, которые в том возрасте я упорно разделял, несмотря на противоречивость подобного подхода. Одно до поры до времени как бы отрицало другое, ибо любовь – это любовь: нечто поднимающееся из твоей же черной и не понятной бездны вверх, вырывающееся наружу и рассыпающееся, подобно фейерверку, разноцветными огнями, способными приподнять над твердью самые заскорузлые жизненные докуки. Вожделение же – чистой воды физиология, но далеко не всегда сопровождаемый переплетением душ. И тогда я вдруг подумал, что неверно трактую вожделение. Что у этого чувства, называемого ханжами «грязным», есть и обратная, затененная, сторона, сущность которой известна, может, каждому, но не каждый способен эту сущность понять. Потребность ощутить вкус женщины, в которую влюблен. Вкус уголков ее полуоткрытого рта с терпким ароматом нарастающего дыхания. Вкус пульсирующей за мочкой уха жилки, усиливающийся от особо нежного прикосновения. Вкус наливающихся вишневым цветом сосков, готовых раскрыться, как только коснешься ладонью упругого основания груди.
Вот, ведь, что такое еще любовь, помимо познанного и непознанного, объяснимого и не объяснимого – это жажда ощутить вкус. Во что бы то ни стало!
Видно, повинуясь больше не собственным каким-то толкованиям, а упомянутой жажде, я очень осторожно коснулся губами уголка Софьиных губ. Она ответила на это мое движение. Потом еще. И еще.
Будучи не уверенным в том, спит она или не спит, я некоторое время всматривался в ее затененное и от того казавшееся очень спокойным лицо. Кажется, она все же спала. Я не помню, как снял с нее белье, продолжая движение с краешка губ на щеку, со щеки – на пульсирующую жилку под ухом, а с жилки – прямым ходом к левому соску груди, который действительно напоминал готовый разорваться бутон. Ибо, друзья мои, коль скоро руки доставляли нестерпимую боль, и я мог ощущать Софью только губами, это окончательно притупило мое осознание остального мира. В тот момент он был сосредоточен на не столько бессознательном, сколько недоуменном теле, почти забывшем прикосновение мужского дыхания.
И все же, сделав над собой невероятное усилие, я остановился. Всё ж таки Софья спала. Осторожно прикрыв дверь, пока не щелкнул язычок щелчка, я вынес с собой в едва тлеющее июньское утро слабый аромат Софьиных губ и волос – совершенно новый для меня, словно она действительно была не обыкновенной женщиной, а небожительницей.
«Я тебя отрицаю»
Расскажу я вам, как из-за меня погибла девушка. Дело было так. Однажды зимой мы всем классом катались на санках. Я неудачно съехал с горки и плюхнулся в озерцо с неокрепшим льдом. «Марат! Марат!». Кто-то вошел в воду и выволок меня за ворот шубейки. Оказалось – Натаха. Я отделался насморком, а вот Натаха с пневмонией угодила в больницу.
Тогда мы учились в восьмом классе. И она, и я, и ее братец Волчок, прозванный так за полноту. Они абсолютно не походили друг на друга. Волчок – круглый, розовощекий, жаркий, как печь. Натаха – легкая, спокойная до медлительности, даже в голосе: «Я тебя отрица-аю, Марат!».
Помню, мы с Волчком сидели у ее кровати и слушали вполуха какие-то истории и наблюдали, как она водит по бумаге поочередно красным и черным карандашом.
Рисунок ее был странным: черный завихренный круг, в центре которого цвели языки, а рядом – что-то напоминающее вёдра. Я полагал, что это космос – с черными дырами, планетами