Горький, кстати, отнюдь не обманывается, когда расценивает книгу Исаковского "Провода в соломе" как свидетельство долгожданного преодоления раскола между городом и деревней; для Горького, издавна боявшегося, а иногда просто ненавидевшего деревню за "свинцовые мерзости" мужичьего бытия, это знак. И он "вытаскивает" автора в столицу.
Вписываясь во всесоюзный контекст, Исаковский отстаивает свое право не откликаться на текущую злободневность, насмешливо отсылая читателей к "речам Наркомвоена", где всё уже сказано. Правда, следом он собачит и Чемберлена с Колчаком (буквально: "соседскую собаку — Колчака — с недавних пор прозвали Чемберленом"), тем не менее право не участвовать в массовых избиениях врагов он время от времени оговаривает.
Точно так же он оговаривает свое право не поддаваться литературным поветриям. Хотя иногда и поддается. Понятное дело — Маяковскому: "росчерком карандаша" формируя "дивизий поэтических когорты". Но и Багрицкому — под звуки "тревожной меди" бросая "живые сердца" сквозь "бури и штормы". И даже Лебедеву-Кумачу — когда "проходит по Стране Советов, как хозяин суши и морей". Трудно сказать, в какой мере эти переклички являются осознанным подхватом чужих песен, а в какой — неосознанным подчинением мелодиям, носящимся в воздухе. Надо же учитывать, что в мягком тембре Исаковского всегда таится ирония, она же — самоирония. Чаще всего еле заметная. А если хорошо заметная, то по принципу соединения лирической мелодии с бюрократическим жаргоном. Модель: "Ой, понравился ты мне целиком и полностью". Или: "небеса разоблаченные над моею головой". Или уже знакомая нам "Докладная записка" мужиков Ленину.
И все эти злободневности и сиюминутности в стихах зрелого Исаковского отнюдь не исключены им из общего корпуса его лирики, как когда-то "едва дышащие", "ничего не выражающие" и написанные "вслепую" агитки начала 20-х годов.. Поэтому я не хочу делать вид, что их не было. Даже если по поводу классического (как я убежден) стихотворения "Оно пришло, не ожидая зова" и удалось вытащить из старика согласие убрать стихотворение из Собрания (и счесть это "последней волей автора"), — я этого слова из песни не выкину. Потому что советские символы в поэзии Исаковского органичны. Конъюнктурщиком он не был. Верящим — был.
Итак, драма его поэзии — выход души, запертой в сером захолустье, — на захватывающий простор. "Все мое и все родное" — встык странам, "где нам вовеки не бывать". А если бывать, то — не забывая, откуда мы. "Не земелька моя, не полоска моя горевая — вся земля предо мной, вся Советская наша страна".
Это — тоже проекция на мир той потаенной, глубоко личной коллизии, когда отдельный человек пытается соизмерить свое Я с общим благом и отстаивает тихое достоинство, зная, что от мира не уйти.
Отсюда попытка заполнить вдруг распахивающийся пустой простор: "Ни сукина сына!" И прикрытый шуткой интерес к рубежам: к Западной Белорусии, к Дальнему Востоку: "Колхозы, шахты, фабрики — один сплошной поток... Плывут ее кораблики на запад и восток". И обратный ход (непременный обратный ход!) от дальних пограничий к родному порогу, и тоже как бы в шутку: "Ох, и жаль, что нету моря возле нашего села!"
Главная струна в этой мелодии, и главный смысловой узел — узел связи. Письмо. Проволока, по которой бегут огни. Торопливый ритм телеграфных столбов. Медяки в ладони обессилевшего перевозчика. Медь струн, побеждающих пространство.
"Болото. Лес. Речные камыши. Деревня. Трактор. Радио. Динамо".
Тут не столько сшибка "старого" и "нового", сколько весть, доносящаяся через бездну.
Теперь вспомним то, что у всех на устах: гениально осуществившиеся, подхваченные миллионами песни, вошедшие в золотой фонд русской культуры.
"А еще тебя прошу я: напиши мне письмецо"...
"А вчера прислал по почте два загадочных письма..."
"Про того, которого любила, про того, чьи письма берегла..."
Прежде, чем отдать должное этим мелодиям, отдадим должное этим текстам. Исаковский песен писать вовсе не собирался и песенником стал, как он признался, случайно. Песню на свои стихи (ту самую: "Вдоль деревни от избы и до избы зашагали торопливые столбы") он с изумлением услышал в киножурнале: ее пропел с экрана колхозный хор, участвующий в концерте самодеятельности (текст композитор разыскал чуть не в отрывном календаре). И потом, когда у Исаковского просили песню, он давал готовое стихотворение "из стола". Конечно, Захаров, Покрасс, Блантер и другие композиторы проявили замечательную чуткость, расслышав в стихах мелодию. Но таится-то она — в стихах, в словах. Попытки Исаковского "подтекстовывать" готовую музыку (в ранге великого песенника он пытался это делать) особого успеха не имели. И он не удивлялся: знал, что секрет — в словах.
В простых словах о простой судьбе простого человека, того самого, единственного, — в потоке катастрофического времени.
"Дан приказ: ему на запад, ей — в другую сторону..." Это воспоминание о Гражданской войне, написанное через 15 лет после ее окончания, — откликается еще через 7 лет, когда от "хасанистых" побед поворачивается страна в другую сторону — к Брестской крепости.
"На закате ходит парень возле дома моего"... Знал бы парень, как переиначат эту песню фронтовики: "На закате ходит Гитлер..."
Ну, а уж "Катюша"... Прежде, чем полететь через рубежи мировым шлягером, — летит из гвардейских минометов, и где? Впервые — в боях за Ельню, в тех самых местах, где глотовский мальчик разглядел провода в соломе...
Война диктует новые мелодии. "До свиданья, города и хаты… На заре уходим мы в поход"… "Ой, туманы мои, растуманы… Уходили в поход партизаны"… "На позицию девушка провожала бойца, темной ночью простилися на ступеньках крыльца"… "И подруга далекая парню весточку шлет"…
Прощания. Письма. Тонкая ниточка радиосвязи через бездну огня и смерти.
Знакомые сквозные мотивы из предвоенной лирики переходят в военную. Потрясающая, пронизывающая сила чувства прорывается сквозь привычные ритмы прежнего Исаковского.
Истина обнажается. Война не просто обрывает мирную жизнь — война отбрасывает реальность к тому первоначальному опустошению, которое проклятьем лежало на судьбе: это насильственный возврат к тому глухому, "захолустному" беспросвету, из которого с предельным напряжением душа выбиралась всю жизнь. И вот опять: "ни хлеба, ни земли, ни крова". И по родной земли скитаются, как тени: одинокий старик с собакой, старуха, уводящая корову в лес, погорельцы, сироты… "Черные трубы над снегом торчат, черные птицы над ними кричат".
Отрезанный от фронта из-за болезни глаз, Исаковский в заметенном снегами Чистополе греет озябшие пальцы о кружку с кипятком и ловит по радио еле слышные последние известия. Он живет "от сводки до сводки". Тем поразительнее фактурная точность его боевых стихов. В отличие от других стихотворцев, которые писали во фронтовые газеты в расположении войск, а потом отбирали для итоговых книг крупицы настоящей поэзии, отделяя ее от боевой сиюминутности торопливых откликов, — военная лирика Исаковского вся ложится в золотой фонд народной памяти. Чуть не каждое второе стихотворение подхватывается, становится песней, звучит на всю страну. Враг принимает отчетливый облик захватчика-чужеземца. В каждой строчке звенит сухая, святая ненависть.
Ни единой кровинки, ни волоса
Не прости твоему воронью!
И нигде ни единого голоса
Не раздастся в защиту твою.
Воздадим, что тебе полагается,
Беспощадной и твердой рукой…
Поздно будет, Германия, каяться,
Как дошла ты до жизни такой.
Два шедевра создает Исаковский в год Великой Победы. Оба признаны, то есть — по законам нашего абсурда — затоптаны. "Враги сожгли родную хату" и "Слово к товарищу Сталину". Почти одновременно написаны исповеди, и каждая — вразрез с "линией". Правда, линия при этом поворачивается на 180 градусов.
Есть смысл вчитаться в оба эти произведения. Именно потому, что оба выпадают из "хора". Что для Исаковского отнюдь не характерно. Недаром же Твардовский заметил о жизни своего давнего, со смоленских еще времен, друга, что она прошла "без эксцессов". Это значит: не арестовали, не упекли, не выгнали, не заклеймили, не заставили разоружаться, то есть униженно каяться.
Но поскольку два "эксцесса" все-таки имеются, вдумаемся в них.