Он посмотрел в зеркало на своих клиентов, на парня с бачками и девушку в вызывающе тесных белых брючках с огромной золотистой пряжкой — под морскую сработана, только без якоря. И вдруг ему стало жаль их, что не испытали они того, что испытал в их годы он, и рано понял — нельзя было не понять! — некоторые обычные, но великие истины… Например, что такое взаимовыручка и матросское братство, когда за жизнь друга кладешь свою, что такое отвага, мужество, честь… Что они знают, эти вот ребята, о тех днях? Сжимала ль когда-нибудь их сердца ледяная, сводящая скулы ненависть к врагу? Колотились их сердца, захлебываясь от настоящей боли, горечи, беспомощности и любви к людям, которые тысячами гибли на суше, тонули с кораблями — море, случалось, чернело от бескозырок, — но не сдавались: берегли каждый патрон и ходили в штыковые атаки?..
…Калугин удрал через неделю из госпиталя; туда его положили из-за пустяковых ранений, полученных им во время воздушных налетов и торпедирования: его наскоро перебинтовали в море, и он воевал, не смыкая глаз, красных от бессонницы и жара.
Эсминец «Мужественный» встал на ремонт, и Калугина как одного из лучших матросов без его ведома включили в ремонтную группу. А он не хотел оставаться здесь. Он рвался на другой — любой, только действующий боевой корабль и, наверно, добился бы своего, если бы случайно не узнал, что через несколько недель предстоит выброска небольшой оперативно-диверсионной группы на территорию, захваченную врагом. Куда, когда и для чего — военная тайна, но нужна была только молодежь и добровольцы. И Калугин, подбив с собой нескольких ребят с эсминца, списался на берег, в морскую пехоту, и попал под командование морского офицера, старшего лейтенанта Рыжухина. Он был невообразимо худ, невысок, молчалив, с острым, сдержанным блеском в узких серых глазах. Калугин, тонкий и щуплый, был самым молодым из добровольцев, но выглядел еще моложе своих лет из-за этой щуплости, из-за того, что густо пробивающиеся усики его были почти бесцветными, и, казалось, у него и намека на них нет. Калугин с первого взгляда пришелся не по душе Рыжухину; тот сразу спросил у него: «Сколько месяцев служишь?» Калугин ответил. «Тридцать килограммов взрывчатки на горбе донесешь?» Калугин и здесь ответил четко и кратко. И то, что он, если надо, донесет и все пятьдесят килограммов, подтвердил старшина 1-й статьи Константин Озерков и поощрительно подмигнул оробевшему Калугину. «Проверим», — бросил Рыжухин, стал знакомиться с другими добровольцами. Как собирается командир проверить его, Калугин понял через три дня, когда начались тренировки. Всю их группу (в группе было, как по секрету рассказал Калугину Костя, на десять моряков больше, чем нужно) погружали на небольшой сторожевой катер и отвозили к дикому, безлюдному берегу в двух милях от базы, и там они в полном снаряжении вместе с Рыжухиным, его заместителем лейтенантом Гороховым и командирами отделений отрабатывали высадку десанта: кидались в холодную воду и, подняв над головой оружие и вещмешки, мокрые по пояс, а кто и по шею, выходили на берег, ползли по гальке и проделывали все то, что предстояло им проделать через несколько недель…
Калугин с Костей и еще двумя моряками — теперь уже морскими пехотинцами — тащили на себе, кроме оружия, тяжелый груз в мешках.
С автоматами в тот год было плохо, многие и в глаза их не видели, а вот морякам выдали новенькие автоматы ППШ, потому что от длинных и тяжелых семизарядных винтовок мало было бы пользы в той операции, к которой их так старательно готовил Рыжухин. Голодные, измученные, в мокрых бушлатах, со стертыми от лямок плечами, возвращались они в казарму, чистили и смазывали оружие, и после каждой тренировки на одного-двух человек уменьшалась их группа: один был слишком мал ростом, и когда у берега прыгал в море, вода плескалась около его ушей и рта, и он сильно хлебал; другой оказывался нерасторопным, неловко, с промедлением прыгал, неправильно полз по-пластунски через пляж; третий плохо стрелял с ходу; четвертый слишком долго перезаряжал вслепую диск автомата и плохо ходил и ориентировался на местности с завязанными глазами… Рыжухин был беспощаден: глядя на часы, он определял время, за которое каждый моряк перезаряжал вслепую диск; сорвав голос, кричал он на нерасторопных, личным примером показывал, как нужно прыгать в воду, взбираться на крутой берег, швырять из-за валуна учебную гранату, разбирать и собирать трофейный пулемет или пистолет, снимать часовых… За десятерых, наверно, он напрыгался, наползался, нашвырялся и был самый мокрый, самый измученный, худой и самый неутомимый: на то и командир…
Одно обстоятельство вызывало недоумение моряков: после всех испытаний, проверок и отсевов среди них все еще оставался Петя Кузьмин, крошечного роста и довольно-таки тщедушного сложения морячок, которого во время высадки на берег какому-нибудь дюжему десантнику приходилось брать на плечо. Его почему-то упорно не отчисляли из группы, хотя тщедушное сложение было не единственным его недостатком: он и стрелял плоховато и гранату бросал на такое расстояние, что, если бы она была не учебная, сам был бы непременно поражен ее осколками.
— Начальству видней, — сказал как-то о нем на камбузе Костя, — верно, у Петьки есть другие, неизвестные нам доблести… Вне конкурса идет!
Калугин лез из кожи вон, чтобы остаться в группе, в отделении Кости, который отныне стал его корешом, его первым другом, и, кажется, добился своего: Рыжухин больше не бросил на него ни одного неодобрительного взгляда. Впрочем, и ласкового тоже не бросал. Калугин ни на шаг не отставал от командира своего отделения, даже упросил одного морячка уступить ему койку, стоявшую рядом с Костиной, ловил каждый его взгляд и слово, и приловчился быстро, как и старшина 1-й статьи, продевать руки в лямки и легко двигаться с тяжеленным мешком, пока что наполненным камнями, а не толом, и старательно осваивал взрывное дело.
— Наш старлей лишь с виду свиреп, — шепнул ему однажды с койки Костя. — Считай, что тебе крупно повезло: я с ним с одного утюга, год прослужил вместе, знаю: не всякий родной батя будет так печься о сыне, как он о матросе… Наша операция покажется конфеткой с шоколадной начинкой по сравнению с нынешним черным хлебом…
Конфеткой та операция не показалась.
20 ноября в пятнадцать ноль-ноль, захватив большой запас горючего и всю, теперь уже окончательно просеенную и проверенную группу — Петя Кузьмин оставался в ней, — сторожевой катер отошел от пирса базы, развернулся и двинулся в открытое море. В вещмешках уже были не камни, и ремни оттягивали не учебные гранаты. С автоматами, при длинных, хорошо отточенных с вечера ножах, с четырьмя РПД — ручными пулеметами Дягтярева и маленькой походной рацией, плотно сидели десантники в тесных кубриках и слушали, как глухо ревет за переборками Черное море, словно чужое, не обещая ничего хорошего, как злобно хлещет в совсем не броневые, крашеные дощатые борта, поднимая и круто опуская их СК.
— А кем твой батя работал в Ржеве? — обдавая Калугина горячим дыханием, спросил Костя, сидевший рядом; он был веснушчат, курнос, широколиц, с пронзительно синими глазами, которые и сейчас светились радостью и удивлением, точно и не шла тяжелая, беспощадная, непредвиденно грозная и трудная война, и у них, морских пехотинцев, была райская жизнь…
— На паровозе, — ответил Калугин, — машинистом. А что?
— Да ничего, так я… Ты-то вот куда метишь?
Калугин слабо пожал плечами, слабо потому, что слишком плотно сидели.
— Там видно будет. Не решил еще. Может, здесь, на море, останусь… Ну это, сам понимаешь, если…
— А вот этого не делай, Васька, ни в коем разе! — Костя, кажется, даже испугался за него. — Здесь нехорошо жить… Я бы лично ни за что… Отдыхать здесь положено трудящимся, а не жить… Батя твой чего возит, товарняк?
Калугин кивнул и опять хотел спросить: «А что?» — но не спросил.
— А ты-то, Васька, международные поезда водить будешь, в Париж или в Берлин… Не возражал бы?
Эта мысль показалась тогда просто дикой, и Калугин не мог сразу понять, к чему клонит друг: подначивает или всерьез.
— В Берлин? Так там же Гитлер! И в Париже теперь не лучше…
— Так это ж временно! На год, на два… А что это? Миг в истории человечества!.. Эх, ребята… — Бушлат у Кости был снизу доверху наглухо застегнут, но все равно у тонкой, с кадыком, загорелой шеи слабо синела, нет, скорей угадывалась, полоска тельняшки. — Кончится скоро вся эта хреновина, скажем себе: «Хватит!» — остановимся и погоним немца в хвост и в гриву аж до самого Рейна. Знаешь, что я после войны сделаю?
Калугин с интересом глядел на него и на товарищей в бушлатах и бескозырках.
— Приеду к своим старичкам в Хвалынск и, может, свадьбу сыграю, если только она дождется, а потом возьму ее и прикачу вот сюда, к кипарисам и магнолиям, на отдых, значит, да будем с ней ходить под ручку и загорать на пляжах…