— Саят, — шепотом повторяю я. До чего же ты хорош, Саят, как у тебя получилось приковать меня к себе? — Зачем животным имена? — громко восклицаю я. — Они же… животные!
И уверяю и себя, и ее, и даже маленького Саята в этом. Ответ девушки немногословен, она лишь утверждает про корень «жив», и только больше погрустневший резко взор заставляет меня невольно опустить собственные глаза на маленькую жизнь у меня под руками. Жив… чего не скажешь о человеке и всех этих людях подле. Ты прекрасен, Саят. Продавщица без нужды говорит о том, что пауки, не подающиеся особой дрессировке, все равно получают имена, ибо мы их хозяева, а они — живые, достойные имени, существа. Я невнятно киваю в ответ, а сама в этот момент протягиваю руку к гепарду. Он прижимается маленькими клыками к ладони, но, чувствуя, что я не сопротивляюсь, проводит шершавым языком.
— За сколько бы вы его отдали? — интересуюсь я.
— Гепарда? — удивляется девушка; должно быть, я первая, кто задал такой вопрос. — Ах, Саят, ты просто чертяка. Бесплатно, мисс Голдман. Я отдала бы его просто в хорошие руки.
Это удивляет меня, и больше я не задаю ни единого вопроса. Мы оформляем заказ, я заверяю в том, что вернусь, и после этого исчезаю. Вернусь… а зачем? За кормом, который теперь могу заказывать с помощью одного звонка? За новыми игрушками для моего нового питомца? Или все же за малышом гепардом?
Уезжаю. Сидя на мягком сидении подвозящего меня автомобиля, ловлю себя на мысли о родной сестре, которая не удосужилась поздравить с датой — черт с ней!
Миринда по обыкновению встречает меня, я по обыкновению скидываю на ее протянутые руки пальто и поднимаюсь по лестнице. Дверь в мою комнату плотно закрыта — не без подвоха оглядываюсь; уходя, я всегда оставляю маленькую щелку, чтобы через ту проходил свежий воздух, ибо открывать окна и проветривать так — я большой не любитель. Первым делом, оказавшись у себя, смотрю на банку с пауком. Которая без паука. Дверь позади меня хлопает, обрамляясь диким хохотом, и я резко оборачиваюсь.
— С днем рождения! — визжит Золото, и в этот момент мне больше всего хочется оторвать ей голову.
— А ну открой, маленькая засранка! — кричу я и ударяю по двери, после чего смотрю позади себя и пытаюсь выискать глазами паука. — Это ты его выпустила?
Хохот Золото опоясывает коридор, забирается в комнаты и, больше чем уверена, спускается по лестнице, задорно съехав по перилам, после чего эхом ударяется о парадную дверь.
Я хватаюсь за дверную ручку и толкаю — заперто; маленькое дьявольское отродье, именуемое младшей сестрой… Я оборачиваюсь и аккуратно продвигаюсь по комнате, веду взглядом около банки и нигде рядом не наблюдаю своего нового восьмилапого друга. Расслабившись, более уверенно ступаю в сторону шкафа, ищу там, перебираю бумаги на столе, приземляюсь на пол и заглядываю под кровать, одной рукой опираясь о постельное белье, а другой о ковер. В меня врезается коробка-шкатулка с подарком, о котором я бы мечтала позабыть. Хочу достать ее и скоропостижно избавиться, как вдруг ощущаю нечто бархатистое, коснувшееся моей правой руки, что на кровати. Приподнимаю голову и вижу паука — он барахтается со скользкого шелкового одеяла на тыльную сторону моей руки; бархат становится наждачной бумагой — неприятно колит. Восемь лап поочередно перебираются по мне, острые волоски жгут запястье — паук замирает. Я медленно поднимаюсь и убираю его обратно в банку — сам, еле шевеля лапами, соскальзывает на дно своего дома; я закрываю его продырявленной крышкой, после чего уверенно подхожу к дверям и ударяю по ним еще раз.
— Золото, ты, маленькая дрянь, отопри дверь, или я прирежу тебя! — взываю я, и слышу щелчок по ту сторону.
Надавливаю всем весом и выскальзываю в коридор, вижу сестру, забегающую в свою комнату и захлопывающую за собой дверь — закрытый замок ставит точку в нашей грядущей, но так и не начавшейся беседе. Чтоб тебя… Разворачиваюсь на каблуках и спешу в отцовский кабинет — как буря залетаю в него с криками.
— Если не будешь следить за Золото, у тебя станет на одну дочь меньше, — с порога объявляю я и делаю несколько шагов к столу. — Слышишь меня? Я…
Замолкаю, увидев отца — он сидит в кресле, подпирая руками стол, носки туфель нервно постукивают, и, когда я подхожу, замечаю, что все его тело слегка потряхивает.
— Какое золото? — бубнит он. — Нам звонили по акциям, Карамель?
— Золото. Так зовут твою младшую дочь, — усмехаюсь я и пытаюсь приглядеться; таковым я его никогда не наблюдала — Знаешь, забудь, — с еще одной колющей улыбкой парирую я. — Возьми мне на завтра выходной в школе, видеть не могу больше ничьи лица!
— Договорились, дочка! — роняет резко отец, обронив тем самым все мои гневные мысли.
Он пытается объясниться, что, когда поедет на работу, заглянет в администрацию школы и предупредит о моем отсутствии. Дочка. Дочка. Он повторяет и повторяет это слово, повторяет его нескончаемое число раз, и тогда она начинает терять свое истинное значение, превращаясь в грязный ком не пойми чего. Доченька. Да, бывало, он называл меня так, обращался так, с определенной лаской тянул или грозно прорыкивал «Дочь». Когда? — когда был до безрассудства и почти бессвязной речи пьян!
Я с презрением смотрю на него, затем мотаю головой — от разочарования — и иду к себе в комнату.
Мне не хочется думать ни о напившемся в мой день рождения отце, ни о глупой сестре, решившей разыграть меня нелепым образом, ни об Ирис, бросившей меня и скрывшейся в неизвестном направлении, ни о Ромео, которого бросила я. Убеждаю саму себя, что не больна, что не имею расстройства; воспоминание об уборной и о том, как меня выворачивало, — табу!
От того я и плетусь спать, не наблюдая часов. Мечтаю отлучиться от всего этого Нового грязного Мира, просто от всего мира, еще раз разочарованно мотнув головой и, решив не терпеть более ни единой огласки ужаса сегодняшнего дня, раствориться во сне, в ночи, вернувшись в следующий день, а еще лучше — никогда; красиво и изящно.
День Пятый
Пробуждаюсь я из-за мелодии, заигравшей в комнате; переливы звуков и связанных друг с другом странным образом нот ласкают мой слух и вытягивают из мира аморфных дум мой разум и тело. В следующий миг рокотом и звоном ударяют новые — иные и более созывающие, приторные, бьющие; уже не сладкие песнопения, а громкие хлопки. Я открываю глаза и бездумно пялюсь на струящиеся и переплетающиеся меж собой ткани навеса кровати.
— С добрым утром, мисс Голдман, — переводит на себя мой взор голос появившейся в дверях служанка. — Ваш отец пожелал разбудить вас в это время, несмотря на выходной, мисс Голдман.
— Принеси кофе в комнату, — кидаю я и опять смотрю впереди себя.
Я подумываю заняться эссе — тем уродливым, о бедняках, чьи судьбы так же обременено падают на землю и бьются на осколки, как произносится это удушающее слово. Бедность.
Миринда послушно кивает и уходит. Шелковые одеяла приземляются на пол, простынь волочется следом за мной шлейфом — я обвиваю ею талию и грудь, подвязываю на бедрах. Те остро выпирают через худую ткань, лоснящаяся от жары кожа рук ощущает ледяное стекло — я беру банку с пауком и несу его с собой. Подойдя к столу, что еле-еле освещается серым небом за окном, кладу ее на бок и откручиваю крышку. Сидеть взаперти — вот уж чего точно не пожелаешь. Тема свободы не была мне не знакома, и от мыслей этих я представляю защитные стены Нового Мира.
Эссе, Карамель, эссе, не отвлекайся.
Бедность. Бедность! Звучит так, словно что-то тяжелое падает прямо под ноги. Бедность!
Предмет философии не мог подразумевать под собой нисколько логики, так как основоположниками этих учений являлись чувства — чувства! дурной, дурной и аморальный предмет.
— Ваш кофе, мисс Голдман.
Появляется Миринда; она не подходит близко — ее пугает паук, выползший из укрытия и греющийся под включенной лампой.
— Поставь, — киваю я на место рядом с ним.
Чувствую себя иначе: все то плохое, что случилось вчера, там и осталось; ко мне приходят спокойствие и умиротворение.
Миринда перебарывает себя и, подойдя к столу, ставит кофе. Паук не двигается. Я выуживаю из ящика стола кожаную, мешковидную сумку и достаю из нее два футляра — с чернильницей и пером. Острый кончик последнего терпит черную смоляную краску и вырисовывает инициалы Карамель Голдман на плотной, дорогой бумаге. Горничная уходит, оставив меня с размышлениями и крепким напитком, запах которого ударяет в нос и отвлекает от письма. Я медленно отпиваю — горько; сахара она пожалела.
Паук медленно переносит свое тело ближе к разбросанным в хаотичном порядке бумагам на столе и останавливается около запястья. Я отвожу руку и предоставляю ее хищнику; колючие ворсистые лапы проносятся вскользь. Мысль моя оказывается запечатлена в качестве черновика — я пишу о том, что всех бедняков как и других недостойных следует отправлять в небезызвестное, с прожженной репутацией ужаса и страха место под названием Картель. В Картель заключали преступников и умалишенных, которых по каким-либо обстоятельствам не скинули в Острог и чьи смерти еще не были разыграны перед публикой; сбившиеся с истинного пути и потерявшие смысл жизни, отродья общества, атавизмы, грязь. Самой выгодной альтернативой отправления в Картель была смерть. То место никогда и никого не выпускало из своих стен, заключение в Картель — это биологическая смерть с продолжительным существованием опустошенного тела после до еще одной биологической смерти; заключение в Картель — пятно на всю фамилию и семью, это отрешенность общества от уродливых людей, некогда связанных с безумцем или глупцом, попавшим в исправительное без шанса и надежды место. И все же безумца… глупцов прямо направляли в тернии Острога, спускали без лестницы и моста в мрак и более никогда не пускали на поверхность; а эти безумцы — причудливо понимающие многие вещи и отрицающие нашу истину и мораль — они были между верхом и низом, им было суждено плавать в этой прострации до того момента, пока пепел от тел их не пустят по ветру Нового Мира. Миф об Остроге оставался мифом, а Картель существовал в действительности.