- Люди! Хлеба!.. Мы умираем...
И пошло по эшелону:
- Хлеба!.. Хлеба!..
Этот крик вырывался из каждого вагона, и все они слились в один могучий вопль:
- Хлеба-а-а!
Заключенные женщины начали стучать в стенки вагонов. Получался большой скандал, нежелательный для наших мучителей, выливавшийся в настоящий бунт! А женщины все стучали кулаками в стенки вагонов:
- Хлеба-а-а!..
К нам в вагон заскочил молодой чернявый офицер без кителя, без фуражки, в галифе на помочах. Он пробежал по вагону с револьвером в руке, панически крича: - Женщины, перестаньте!.. Да замолчите же!.. Стрелять буду!..
А следом за ним двое конвойных втащили большую корзину с сухарями. Они стали прямо через решетку бросать в нас эти сухари, приговаривая:
- Нате, нате!.. Не орите только!..
Постепенно крики стихли. Я собрала разбросанные сухари, позвала на помощь Любу Говейко (военврач), и мы вдвоем разделили сухари и раздали их женщинам.
Надо сказать, что я совершенно не была подвержена массовой истерии. Какая-то живая-живуленька не угасала в моем ослабевшем теле, она-то и управляла моим сознанием и духом. И не приведи, Господь, если оскорбляли мое чувство справедливости: дело могло дойти до крайности, ибо я становилась упрямее осла и совершенно утрачивала спасительное чувство страха и самосохранения.
До Мариинска, нашего пункта назначения, мы ехали ровно месяц. В больших населенных пунктах нас выгружали из вагонов и на несколько дней отправляли в местную пересылку. Вероятно, из-за перегруженности железной дороги мы застревали иногда в пересылках по неделе. В одной из них мне пришлось пережить нечто такое, что не определить одним словом, и вообще не знаю, вмещается ли оно в слова. Случиться это могло разве что в аду, если бы у бесовской силы достало фантазии выдумать такое.
Камера, куда нас ввели, была набита женщинами с самыми разнообразными сроками и статьями. Была здесь, разумеется, и воровская аристократия - старые матерые блатнячки. Занимали они лучшие места - у окошек, где больше света и воздуха. Я оказалась вблизи их на нарах и могла наблюдать их, молодых, здоровых, истатуированных до невозможности в том числе непотребными надписями на груди, на лопатках, на животе, на пальцах рук, на ляжках и даже на лице. У меня отчего-то все время ныла челюсть и я лежала тихо, положив под голову единственную свою поклажу - крапивный мешок.
Девки вели себя вызывающе. Они всячески поносили находившихся в соседней камере мужчин-рецидивистов с огромными сроками и позорили их на чем свет стоит. Наши камеры разделяла дощатая оштукатуренная стена. Распоясавшиеся воровки считали, что она надежно защищает их от мести и расправы постепенно свирепевших блатяков. Они задели мужскую честь воров в законе, и тогда по ту сторону стены началась работа: воры выбили из-под нар один из столбов опоры и пользуясь им, как тараном, начали пробивать стену. В нашей камере поднялась паника. Женщины, а их было человек 150, начали неистово кричать и биться в дверь, требуя охрану и надзирателей. Но в коридоре будто все вымерло - ни звука! Глухие удары тарана долбили и долбили в стену, стена дрожала, с нее сыпалась штукатурка. Все, кто были возле стены, хлынули от нее. А воровки вошли в раж от непонятного восторга, плясали и прыгали возле стены, как ведьмы на Лысой горе.
Стена трепетала, как от хорошей бомбежки. Осада успешно продолжалась, женщины кричали. В стене обозначилось круглое пятно, показывающее, где будет пролом. Стала слышна команда: и-ра! и-два! И даже сопенье озверевших мужиков. И вот дыра! В дыру сразу пролезло плечо и просунулась морда - красная, потная!.. И в ту же секунду дверь нашей камеры распахнулась и на пороге появились охранники с оружием в руках. Еще миг - и раздался грохот выстрела. Пролезший было в дыру блатарь обвис в проломе, прошитый пулями...
Нас, смертельно перепуганных, сейчас же перевели в другую камеру. Мы слышали из нее, как началось истязание мужчин-воров за их вторжение к нам. Если судить по истовым воплям истязуемых, избивающих было много и расправлялись они беспощадно.
Как-то раз в одной из пересылок (в Перми? В Казани?) в коридоре шел обычный шмон. Обыскивали молодые девчонки в военных гимнастерках. У меня ничего не было - пустой мешок и пустой же кисет из-под табака. Стояла я, опершись на стену, не шевелясь, молча. А вокруг крик, гам! Нам подселили бытовичек, а у них узлы с хлебом, табаком. Они-то и шумели, и гремели, беспокойно двигаясь налитыми жизнью телами. А я в то время на почве голода даже видеть и слышать стала плохо.
Одна из обыскивающих надзирательниц ощупала меня, вытащила из моего кармана кисет и шепнула:
- Стойте на этом месте, никуда не уходите!..
Через некоторое время она снова подошла ко мне вплотную, сунула мне в карман кисет, наполненный табаком, и кусок хлеба. Запахнула полу моего синего плаща, шепнув:
- Осторожно, молчите...
Мой вид вызвал у этой девочки сострадание. Акт милосердия явился так неожиданно, что совершенно потряс меня. Я до сих пор вспоминаю этот случай и думаю: не во сне ли мне это приснилось? А поднесенными мне дарами я не воспользовалась: нас погнали на прожарку одежды и там у меня стянули и хлеб, и табак... Но теперь, кроме грязного крапивного мешка, со мной осталась навсегда память о неистребимой силе добра в человеческом сердце.
Глухой зимой, в самые морозы приехали мы в Мариинск. Везли нас то в столыпинских, то в телячьих вагонах. Благодаря нашей неимоверной скученности было относительно тепло. Порой нам давали горячий суп, тогда дверь вагона раздвигалась и первое, что нам бросалось в глаза, была щетина штыков, направленная на нас взводом "солдатушек, браво-ребятушек", а уж потом котелки с баландой.
У меня продолжала ныть нижняя челюсть. Но в скученности тел, в навозной вони от параши, в непрерывном гуле и гвалте голосов, я как-то смирялась с болью.
Когда нас выгрузили на станции в Мариинске, я оказалась выброшенной во власть сибирского холода: в коротенькой жакетке, в подшитых, старых валенках, без чулок. Кроме того на мне был синий дождевой плащик и на голове кусок бумажного одеяла, подаренного Тамарой.
Нас, как всегда, томительно долго считали, пересчитывали, строили, перестраивали. Наконец, дали команду:
- Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг в сторону - конвой стреляет без предупреждения... направляющий - вперед!
Тронулись, слава тебе, Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас собаки, невыносимо терзает мороз. Но мы - до предела сжавшись, ссутулившись, глядя себе под ноги, стараясь сберечь в себе остатки вагонного тепла - идем, идем... Далеко ли, долго ли, Господи?
Лагерь зовущийся Марпересылкой, был, естественно, за городом. Дошли и встали. Начиналась поземка - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колени и стараются пробраться к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются, и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. И вдруг команда:
- Колонна - садись!..
То есть как - садись? Куда - садись? А на землю, на снег, садись - и все! Мы потоптались на месте, дескать, может, не так поняли, может, еще постоять можно. Нет - садись! На мерзлую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? В стоящих ведь будут стрелять...
До чего же жадна до жизни трусливая и жалкая природа человеческая! Смерти мгновенной предпочитают пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино смертью...
Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них и опускались, не на землю. А у меня крапивный мешок - ряднина дырявая. Села я на голые свои коленки без чулок, села и думаю: конец пришел. Не выдержу! Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Боль глухая, отдаленная, как дальний гул пальбы.
Сидели мы долго - час, полтора. Наконец, из дверей вахты выскочил молодой человек в телогрейке и шапке-ушанке с дощечкой и карандашом в руке. Здесь же оказалась кипа бумаг - наши "дела", которые нас сопровождали. И началась церемония передачи, долгая и нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так далее. Кончилось и это. Только тогда отворились ворота адовы и поглотили нас. Возможно, навсегда, потому что избыть здесь десятилетний срок и остаться живым представлялось сомнительным.
Погнали нас сначала в баню. Цель ее была отнюдь не перемыть наши заскорузлые тела, а пережарить нашу одежду, то есть изничтожить вшей, которых мы привезли с собой.
Обслуживали баню уголовники, облаченные в белые халаты. Они назывались санитарами-парикмахерами, потому что в санобработку входило обязательное бритье подмышек и лобков и стрижка волос на голове, у мужчин - обязательная, у женщин - при обнаружении вшей. Бритье же лобков преследовало одну цель: в случае побега бежавшего зека узнавали по лобку.
Голые, худые, с кожей покрытой пупырышками (пеллагра), шершавой, как наждачная бумага, некоторые - с сильно отечными руками и ногами. Стояли мы в очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах с сытыми мордами. А молодцы выбирали себе невест на потребу на неопределенный срок. И кстати обогащались, выбирая из одежды такие вещи, которые волею судеб еще не были у зеков отняты: кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы, нижнее белье хорошего качества. Все шло в обмен на хлебные пайки. Кожаное пальто или полушубок стоили 10-15 паек. Хорошие вещи были у прибалтов: латышей, эстонцев, финнов. А у нас, русских, нечего было взять, кроме вшей.