Тамара снова вмешалась в мою судьбу и меня перевели в так называемый полустационар - обыкновенный барак с двумя ярусами нар и, естественно, более теплый, так как более людный.
Но чаша моих весов по-прежнему колебалась между жизнью и смертью. Меня продолжало лихорадить, отеки увеличивались и когда я спускала с нар ноги, было слышно, как вода, сочившаяся из пор кожи, падала медленными каплями. Если я нажимала пальцем ногу выше щиколотки, палец на два сустава уходил в рыхлую ткань. Лицо мое было так деформировано, что никто на свете не узнал бы меня теперь. И все же М.М.Заика дала указание врачу Трипольских (старушке-польке) регулярно давать мне адонис-вероналис и дигиталис. А еще Мария Михайловна принесла мне бутылочку гематогена и тихонько вложила в руки:
- Пейте по одному глотку через три часа. Эту маленькую передачу уловила одна очень худая молодая женщина. Когда я осталась одна, она подползла ко мне и громко зашептала в лицо:
- Отдай мне бутылочку! Зачем тебе, ты все равно умрешь... А я молодая, жить хочу, жить!.. Отдай пока никто у тебя не отнял...
Она стала выкручивать мне руку, постепенно разжимая мою ладонь, царапая и причиняя мне боль, постепенно приближаясь к бутылочке. Я до сих пор ощущаю эти прикосновения, так въелась мне в память та рука - страшная, как вползающая змея.
Женщина отняла у меня гематоген и мгновенно исчезла из поля зрения.
На другой день Мария Михайловна спросила меня:
- Пьешь?
- Нет, - отвечала я.
- Почему?
- У меня его отняли.
Тогда Мария Ммихайловна обеспечила мне прием гематогена из рук врача.
Доктор Трипольских! Будто ангел-спаситель простер надо мной крыла. Это она, неугомонная, верная, добрая неизменно появлялась возле меня через три часа с адонисом или дигиталисом. Я порой впадала в полное безразличие ко всему, в глубокую апатию, тогда мне досаждали эти появления и я умоляла:
- Уйдите, неужели вы не видите, что я умираю? Не мешайте мне...
И Трипольских вместе с сестрой Марией Александровной поднимала мою голову и ловко заливала мне в рот лекарство. Так и шло: ложка за ложкой, ложка за ложкой. И в какой-то момент мое умирающее сердце шевельнулось во мне и... ритмично застучало. До тех пор оно казалось лягушкой в болоте: то замрет, то заколышется, то запрыгает невпопад. И меня лихорадило приступами, периодически. Когда начинался такой приступ, я, как заклинание, читала стихи то Есенина, то Маяковского, то Апухтина. И слышала голос врача:
- Это деменция. Это пройдет, если жива останется...
Пить и только пить хотелось мне непрестанно. Вода не проходила в кровь, а попадала под кожу. Мне говорили:
- Не пей! Вода для тебя смертельно опасна. - И давали мне мокрую марлю пососать. Но воля моя ослабела и порой я срывалась: сползала с нар, подползала к бачку с водой, зачерпывала полный ковш и пила, пила до тех пор, пока кто-нибудь с бранью не вырывал у меня ковш из рук.
И все же сердце заработало. Вечером меня посадили в удобное кресло, укрыли с головой одеялом и оставили в покое. Видимо, сердце и почки погнали воду, куда следует. Я просидела в таком положении несколько часов, и вода все текла и текла из меня беспрерывно. Когда же под утро я поднялась с кресла, что это было за зрелище! Живот провалился и стал ямою, а ноги, руки и лицо по-прежнему оставались раздутыми. Но сердце - работало! Мое плебейское русское сердце. Случилось чудо живучести - ведь на меня обрушилось целое государство, вооруженное арсеналом всего, что уничтожает жизнь: голодом, холодом, отсутствием воздуха. И страшным моральным воздействием: незаконностью и несправедливостью наказания, немыслимыми тюрьмами с уголовниками, смертельными этапами, карцерами, чудовищными сроками. И вот я - жива! Нет, "отец родной", я просто обязана тебя пережить, непременно должна! Увидеть твою смерть и конец чудовищной уничтожиловки, ибо твоя смерть снимет злые чары с палачей и не даст более солдатам, которые едят тот же хлеб, что и мы, говорят на том же языке - поднимать руку на женщин и детей, воевать против собственного народа. Люди непременно опомнятся. И конец дьявольщины, имя которой - Сталин и все с ним связанное, откроет глаза заснувшему неестественным гипнотическим сном народу.
Жизнь медленно возвращалась ко мне. Но я была еще слишком слаба, когда меня перевели в рабочий барак и принесли работу: вязать что-то на спицах. Я попробовала начать вязанье, но дрожавшие пальцы все перепутали, мои нервы не выдержали и я уронила пряжу вместе со спицами на пол. Врач сказала:
- Рано ей работать, пусть пока приходит в себя.
Меня оставили в покое, и я начала тихонько бродить по бараку, держась за столбики нар, а потом и в зону стала выползать, чтобы подышать свежим воздухом.
Тем временем моя спасительница Тамара всюду популяризировала меня:
- Она же прекрасная актриса, надо только поставить ее на ноги!..
Следует сказать, что в Марпересылке на очень высокой ступени стояла художественная самодеятельность. Ворота пересылки днем и ночью принимали новые этапы и в руки распорядителей попадали люди самых разнообразных профессий: медики, физики, химики, литераторы (профессор Переверзев В.Ф.) и множество деятелей из мира искусства: музыканты, художники, артисты, мастера балета. Многие из них оседали здесь для некоторого восстановления сил с перспективой в дальнейшем демонстрации своих талантов. И если с крошечной сцены пересылки артист производил на начальство впечатление, его оставляли, давали легкую работу, лишь бы он выступал - пел, плясал и так далее. Пока не провинится. А тогда - в этап. Так что все это было в целом вроде крепостного права. Правда, намного хуже.
Время и окружающие условия торопили меня: давай, тебя ждут! А то угодишь в инвалидный лагерь и тогда пиши пропало!..
Однажды меня посетил сам наиглавнейший в этих местах придурок: завкухней Александров. Это был высокий пожилой мужчина с волевым, очень характерным лицом. Он состоял режиссером здешнего клуба и руководил драмой. Клуб использовался двояко: днем он был обыкновенным цехом для прядильщиков и вязальщиков (пряжа из ваты), а вечером на его маленькой сцене устраивались концерты художественной самодеятельности, нередко объединявшие профессиональных работников искусств. В примыкавшей к сцене маленькой комнатенке шли репетиции, там всегда было натоплено и светло от электролампочки.
Посетивший меня Александров деловито справился о моем здоровье и сунул мне под подушку кусочек сливочного масла. Уходя, велел накрыть голову одеялом и проглотить это масло.
Значит, меня уже ждали! А я оставалась форменной развалиной. Но далее ждать уже не приходилось. И вот однажды я добралась до клуба и проникла в репетиционную комнату. Я была в той же рваной и затертой жакетке, в тех же валенках, с куском одеяла на голове. У меня было желтого цвета одутловатое лицо и в целом выглядела я типичной доходягой - фитилем, как тогда говорили. Таких доходяг - темных, безликих, покорных - нигде не любили и отовсюду гнали, как гонят бродячих собак.
Я встала у двери, боясь сделать следующий шаг. Передо мной сидел квартет, четыре скрипки, две альтовых и две первых, и играли они марш из балета "Конек-горбунок".
После страшных тюремных камер, после голых барачных нар и всегдашнего полумрака, после однообразного гула голосов, прерываемого женскими визгами-ссорами или громкой матерщиной надзирателей, вдруг попасть в этот забытый мир!.. У людей были нормальные, приветливые лица, даже улыбающиеся чудеса! Особенно большое впечатление произвела на меня 2-я скрипка - Ирма Геккер. В соразмерной гимнастерке, высокая, худенькая, она была необыкновенно хороша собой. После перенесенного тифа каштановые волосы Ирмы отрастали крупными завитками. Меня поразили ее брови вразлет, серые огромные глаза с длиннющими ресницами, постоянный румянец и две веселые ямочки на щеках. Частая улыбка обнажала передние, теснившиеся немного под углом, зубки, так что верхняя губа с трудом их закрывала. Ах, как хороша была Ирма Геккер!
Ирма работала в пересылке художником. Она была не просто профессионалом, но талантом. Но все это я узнала потом, а сейчас, увидев этот оркестрик и музыкантов с человеческими лицами, я тихо заплакала.
- Вы кто? - спросили меня.
Я назвала свое имя.
- Нет, мы не о том. Вы певица? Актриса? Может быть, танцуете?
Тогда я сказала:
- Не прогоняйте меня, пожалуйста. Я - ваша. Со всем, что я могу.
- Мы никого не прогоняем. Садитесь вот сюда.
Я села на лавку, и репетиция продолжилась своим чередом.
Потом пришел Александров и увидя меня, сказал:
- Вот и хорошо. Давайте, я со всеми познакомлю вас, раз вы сами к нам пришли.
Кроме Ирмы здесь были Юлиан Вениаминович Розенблат, душа оркестра, ударник, в прошлом он заведовал отделом иностранной хроники в "Известиях"; Изик Авербух, 1-я скрипка, прибывший из Венгрии; Николай Ознобишин, 1-я скрипка, и драматург Сергей Карташов. Этот последний в клубе, собственно, ничего не делал. Начальству он обещал написать пьесу о войне и потому его оставили в пересылке. Но о пьесе он и думать забыл. Однако, все ему прощалось по его великой безобидности, крайней нищете и юродству. Сережа везде неизменно появлялся босым. Отсидел он уже более 10 лет.