Потом о чем-то болтал с заходившими переговорить в тамбур взрослыми мужиками и, оставшись один, снова мерно покачивался под перестук колес.
О чем я думал, что собирался делать дальше?
Да ни о чем – в голове не было ни одной мысли! На душе было как-то очень легко от того, что я разрубил этот узел, и обратной дороги теперь нет.
Все мое внимание сосредоточилось на глубине вагона, и как только на другом конце показался проводник, я рванул на себя дверь перехода, и оказался между двумя грохочущими железяками, на которых вполне можно было стоять…
Не знаю, сколько времени я провел на этом стыке, но довольно долго – когда я снова выглянул в тамбур, проверка вроде бы закончилась, и я смог вздохнуть спокойно.
За окном тем временем стемнело, и, дымя сигаретой, я видел, как по вагону бродят счастливые, довольные жизнью люди, которых никто не называл гадами и подонками. Некоторые уже переоделись и шли в тамбур с полотенцами, чтобы умыться, другие направлялись справить нужду, третьи – на перекур, так что дверь позади меня то и дело хлопала, и время от времени меня обдавало вонью вагонного туалета.
Часам к одиннадцати вечера я понял, что не учел одного: в какой-то момент времени все эти едущие в Москву по билетам счастливчики улягутся спать, я останусь единственным бодрствующим на весь вагон, и тогда меня точно поймают.
Пришлось снова перебраться на стык вагонов, и именно там меня и поймал делающий обход начальник поезда – так я впервые узнал о существовании этой должности.
Разговор у нас вышел короткий: узнав, что я еду без билета, он отвел меня в купе проводника и велел ссадить на первой же ближайшей станции. Но поезд был дальний и скорый, остановки не частыми, так что следующая станция была только через час с небольшим.
Вот так, часа в два ночи меня и высадили на станции, носившей странное название Биледжи.
Где именно находились эти самые Белиджи, я не знал, да и сейчас не знаю – то ли до, то ли после Дербента. Оказавшись на перроне, я поежился – апрель подходил к концу, но здесь ночью все еще было прохладно, а я вышел из дома в тот самом виде, в каком был в школе – в белой рубашке на голое тело (мое поколение бакинцев не признавало маек) и темно-синем костюме, совсем недавно сшитом у лучшего армянского портного города и очень ладно на мне сидевшем.
Вообще, признаюсь в те дни я очень нравился самому себе: в девятом классе я еще был «жиртрестом», «гямбулом» и «пончиком», но на последних летних каникулах с помощью простой диеты и упражнений довел свой вес до 60 кг при росте 162 см, у меня были карие глаза с поволокой, загадочное выражение лица и длинные, почти до плеч волосы. Короче, я выглядел именно так, как в моем представлении должен выглядеть "настоящий поэт", и теперь оставалось только стать им на самом деле.
Вообще-то длинные волосы мальчикам в нашей школе носить категорически запрещалось, но директор Людмила Ивановна преподавала в старших классах историю, я был ее любимчиком, о чем знала вся школа, и потому мне разрешалось многое из того, что запрещалось другим. Возможно, это обстоятельство тоже сыграло свою роль в том, что со мной произошло, но об этом я подумал лишь много лет спустя.
Походив взад-вперед по перрону, я зашел в небольшой зал вокзала, который был пуст. Абсолютно. Ни души. Свет притушен, касса закрыта, стоявший в углу буфет заперт на замок.
И это было замечательно! Я лег на одну из прислоненных друг к другу кресел-скамеек из толстого дикта, и, положив руки под голову, попытался заснуть.
Но тут в голове снова начали крутиться все события теперь уже вчерашнего дня. Снова возник перед глазами наш класс, комсорг зачитывающая мои любовные письма, осуждающее гудение голосов….
Я все еще никак не мог понять, как такое могло со мной произойти; как ребята, со многими из которых я учился с первого класса, которых я считал если и не близкими друзьями, то хорошими товарищами, и никому из которых (это я знал абсолютно точно!) не сделал ничего плохого – могли вдруг вот так, в одночасье меня возненавидеть. А в том, что они меня в тот момент презирали и ненавидели, не было никаких сомнений. Вслед за этим в памяти всплыл Димка – мой лучший и, пожалуй, единственный друг в классе.
Димки на том комсомольском собрании не было – это точно! То есть он знал, что оно готовится, мог бы встать на мою защиту, но не захотел! Предпочел просто уйти, и это было уже самое настоящее предательство!..
* * *
Разумеется, я тогда просто не мог знать, что Димки Григорьева там просто не могло быть: комсорг готовила собрание втайне не только от меня, но и от него – требовала, чтобы никто не болтал, так как Димка с его взрывным характером мог выкинуть еще тот фортель, а ей нужно было единогласное одобрение. Именно поэтому мы спокойно вместе вышли из школы, затем я направился на автобус, а он – к себе домой. Тут-то меня и догнали, и повели на собрание – убедившись, что мы с ним разошлись…
Не знал я и того, что именно Димка первым поднял тревогу по поводу моего исчезновения.
В тот день отец был на вахте в море, мать с сестрой и братом, как обычно вернулась домой после семи, и мое отсутствие ее не удивило – у меня на семь вечера был назначен урок у репетиторши по химии, которая жила в другом районе города. Мне нравилось ходить к ней пешком, и пешком же обычно я от нее и возвращался, что-нибудь сочинив по дороге.
Кроме того, хотя официально урок длился 45 минут, химичка, пожилая старая дева, любила поболтать со мной о новых книгах и спектаклях в городском театре, и иногда я засиживался у нее часа по два, а то и больше.
Так что раньше половины одиннадцатого вечера мать меня бы точно не спохватилась. Но в восемь к нам позвонил Димка.
– Петьку можно? – спросил он, как обычно.
– Нет, он на уроке, – ответила мать.
– Светлана Яковлевна, его надо найти! – выдохнул Димка. – Мне только что рассказали, что они с ним сделали… В общем, они его затравили. По подлому. А меня там не было! Говорят, Петька был белый, как мел и выходил из школы, словно